XVII. У чужих порогов

нежная вьюга с той же силой хлестала в лицо Егорки и врывалась в рот и в нос так, что он захлебывался и чувствовал на зубах песок, взвихренный бурей над улицами города. Теперь Егорка шел вместе со своим дядей и крестным, Василием Лукичем, через ту же площадь куда-то в неизвестный закоулок, неподалеку от пожарной команды. Лукич брил бороду, но усы берег и холил со времени солдатчины. Теперь они свисали вниз сосульками от набившегося снега с песком, и от этого дядя казался старше своего возраста. Но то, что часть Егоркиного багажа Лукич нес правою рукой, а левой держал Егорку за плечо, согревало мальчонку лаской и смягчало его страх перед встречей с теткой Акулиной. Тетка Акулина была женщиной сухопарой, чернявой, молчаливой и всегда всем недовольной. Так он знал ее по отзывам отца и матери - сам Егорка видел тетку давно и случайно. Но так как он теперь "прогнан" с первой должности и должен дяде и тетке сесть на шею, страх его не могла устранить даже ласка дяди. Так оно и было. Комната была подвальная, сырая и полутемная, а у Василия и Акулины был мальчик, Яша, лет семи, хорошенький, как девочка и избалованный, как барчук: родители в нем души не чаяли и баловали, как могли.

Когда Лукич, войдя в жилище, сказал виноватым голосом, что вот привел, мол, крестника погостить у них, Акулина, не ответивши на поклон Егорки, разбежавшегося к ней с протянутой рукой, - так его учила мать здороваться в городе, - с нескрываемой злобой крикнула на мужа:

- Да куда тут с ним? У меня вон своего-то негде положить...

Но Лукич тоже повысил голос:

- А ты не базлай! Тебя никто не боится...

Тут Егорка сразу почуял, что дядя ее боится. Так его ручонка и повисла в воздухе, и приветствие его осталось непринятым. Но как-то все уладилось: тетка все же накормила всех хорошими, жирными и горячими щами с мясом, и хотя обед был невеселым, Егорка хорошо согрелся и стал забавлять, как мог, Яшу, который вытащил из всех углов разные свои игрушки и растащил по полу все Егоркины пожитки. Незваный гость не решался спорить. Он кротко уговаривал Яшу отдать ему обратно подушку, одеяло и две чистые рубашки, но мальчик продолжал забавляться его вещами, как ему хотелось, и даже уговоры отца и матери не помогли. Лукич был явно озабочен и спешил в команду, а Акулина сомкнула сухие тонкие губы в неутешное молчание. Но, уходя, дядя нашел выход из неприятного Егоркиного положения.

- А ну-ко, племяш, пойди, почисти Игренюху и напой ее, сенца ей дай немного.

Это было очень удивительно: дядя Лукич, живя с семьей в подвале, мог содержать еще и лошадь.

С трудом Егорка высвободил из рук Яши свой халатик, шапку, опояску и вышел вслед за дядей через двор и еще через открытую площадку, видимо в соседнюю усадьбу, к Игренюхе. Кобылица, увидев хозяина, мягко и дружески заржала, и это ржание было самым лучшим утешением и приветом для Егорки за все эти тревожные недели его жизни в городе. Ведь это же та самая Игренюха, которая когда-то шла в пристяжках, когда он ездил в гости к бабушке в рудник Чудак!

Конюшня у Игренюхи, которую Василий содержал опрятно, была настолько хорошая, сухая и теплая, что в ней захотелось Егорке даже самому поселиться. Спать можно зарывшись в сено: его было вдоволь, лежало оно на особых досках в виде полатей над просторным стойлом.

С любовью и старанием Егорка вычистил не только лошадь, согревшись около нее в работе, но и все в конюшне привел в хозяйственный порядок: перебрал, почистил, развесил сбрую и начал чистить снег даже вне конюшни, когда к нему подошла закутанная в большую фланелевую шаль тетка Акулина. Неожиданно и по иному прозвучал ее голос:

- Ну, вот и молодец!.. А то ведь это мне же надо делать. На лошадь-то уходит почти половина его жалования, а продать не хочет... не хотит быть безлошадным, - она понизила голос, - Без лошади-то ведь запьет он. Я и сама боюсь, как бы не продал. А то и телегу и сбрую завел. Теперь на сани копит денег.

Это было тоже удивительно для Егорки: тетка Акулина вдруг стала такой разговорчивой. И даже Егорку пожалела:

- Да ты чего тут-то скребешь? Это ведь не наша часть... Иди домой, замерз!

- Да нет, я даже нисколечко! - радостно отозвался Егорка, готовый делать что угодно и сколько хватит сил, только бы тетка не сердилась. Одно было плохо: руки мерзли, шерстяные рукавички где-то у бухарца затерялись. Там они и не нужны были. А теперь без них - просто беда.

В первую ночь дядя Василий домой не пришел - он только три ночи из семи в неделю спал дома. Пожарная служба строгая, и хотя зимой пожаров бывает мало, брандмейстер держал команду на чеку, да и те, кто не должен был дежурить, спали на большом сеновале. В случае чего - люди вот они, всегда готовы. В эту ночь Егорка спал вместе с Яшей на кровати, а Акулина на полу. Но в следующую ночь Лукич пришел ночевать домой. он был усталым и даже сердитым. Ужинали поздно и сразу стали устраиваться спать. Яшу уложили на лавке, подставив к ней два стула. Егорке постлали кошомку на полу. Железная печка с вечера горела жарко, а ночью вдруг все стало ледяным, и легкое одеяльце, сшитое Егоркиной матерью, стало еще легче. Халатик сверху не помог. И захотелось Егорке как-нибудь незаметно убежать в конюшню. Там бы он зарылся в сено, как бывало с братом Николаем на пашне, осенью под стогом часто спали. Но ночь была бесконечно длинной и все более невыносимой от холода. Долго дрожал, кутался, сжимался в комочек, ворочался с боку на бок, со спины на живот и никак не мог согреться. Лукич почуял, что Егорке плохо, встал с кровати, зажег лампу, укутал Яшу и бросил на Егорку какую-то одежину. Потом стал возиться возле печки, ворча и негромко ругаясь: не разгорались сырые дрова. Подвал наполнился дымом. Дым согнал с постели Акулину - она тоже стала кутать Яшу и ругаться возле печки. Лукич ответил ей тем же, и в голосе его послышалось что-то угрожающе-знакомое, как в родной избе Егорки: нужда и холод тоже вырастали в ссоры между отцом и матерью...

В жилище стало еще холоднее. Егорка выскочил из-под своих укрытий, наспех обулся, оделся и выскочил на двор. Засунув руки в рукава, он через новые сугробы снега, под ударами все еще не утихшей бури, побежал в конюшню.

Там он обхватил Игренюху за теплую ее шею и, чувствуя особый, с детства знакомый щекочущий в носу запах лошадиной кожи, согрел под гривой свои руки... И вдруг заплакал, не зная почему и о чем. Было по-хорошему тепло около лошади и стыдно перед "белым светом": стыдно, что замерз, стыдно, что прогнали с должности и стыднее всего, что живет у бедного дяди Лукича, как приблудень. Плакал и не мог остановиться. Слезы бежали из глаз по щекам сначала теплыми, а к носу уже холодили и на халатик скатывались почти застывшими. Тогда, чтобы согреться, он в темноте нащупал щетку и стал ею скрести теплую шерсть лошади, поворачивая руки кверху ладонями, чтобы согревать наружную часть руки, но холод все больше пронизывал его, и даже сено казалось ледяным, а помет лошади под ногами был вовсе каменным. Егорка почистил из-под лошади объедки сена и помет, руки совсем закоченели. Он сунул их под халатик и, услышав шум с улицы, особый скрипучий, зимний шум обоза, побежал из конюшни за обозом. Это был длинный обоз с сеном. В полутьме раннего утра обоз казался длинным рядом ползущих на брюхе мохнатых зверей.

Что произошло в душе мальчонки? Что толкнуло на побег за обозом сена? У него тогда не было времени разбираться. Его толкал мороз во власть наружного еще более острого мороза с вьюгой, и это было даже против животного инстинкта. Может быть, много лет спустя, он вспомнит малую подробность, толкнувшую его бежать из подвального жилища дяди. Это было сложно для маленького сердца Егорки, но это было ударом для его скрытого, еще неосознанного самолюбия: когда он одевался, а около печки нарастала ругань между дядей и теткой - она кричала на него за то, что он купил сырые дрова, а он начал ругаться несдержанной тяжелой руганью. - Егорка принял эту ругань на свой счет. Он искренне принял на себя вину за то, что было холодно, что дрова были сырые, что дядя и тетка живут беднее его бедных родителей, и ему стало их до слез жалко. И бессознательно в нем пробудилось чувство жертвы, до героизма вспыхнула в нем первая решимость что-то сделать такое, чтобы спасти и дядю с теткой от унижения, какое он испытал в доме у своих родителей, куда ему теперь так не хотелось, так было страшно возвращаться. Там ждала его та же нужда и те же ссоры. Он не понимал, что та же нужда теперь толкнула его на побег может быть к большей нужде, но это был предел его первого отчаянья, из которого не было иного выхода.

Он уцепился сзади за один из возов и, всунув руки в мягкое, свежее, пахнущее покосом сена, сразу почуял, что укрыт от острого ветра. Куда увозил его обоз, он еще не соображал, но наверное на базар, а не из города. Теперь он не потеряется. В крайнем случае он вернется, он найдет дорогу в пожарную команду и там согреется. А если будет ближе к постоялому двору Пальшиной, он добежит туда, и Анна Андреевна опять поможет ему найти работу, какую-нибудь работу, самую тяжелую, такую, чтобы сильно двигаться и согреться. Согреться - вот что было первою, самой острой мечтой Егорки. Но холод все сильнее обнимал его, проникал под жиденький халатик, иглами вцеплялся в пальцы ног и в кисти рук.

Обоз шел вдоль улиц долго. Стало уже светло. Держась за веревку, которой был притянут к возу бастрык, он побежал за возом, чтобы размяться, разогреться на ходу. Но в это время обоз остановился, и возле него появился заиндевевший мужик, весь закутанный в мех - на нем была доха из оленьего меха шерстью наружу и рукавицы из собачьего меха, тоже шерстью наружу, а большая меховая шапка с ушами сливалась с заиндевелой бородой, и из этой бороды, вместе с паром, вылетел глухой, еле внятный, но сердитый вопрос:

- Ты чего тут?

Из-под белых, заснеженных инеем ресниц мужицкого лица смотрели белесые глаза.

- Сено вытребливаешь?..

Мужик был опытный - утрами из возов городские мальчишки часто вытребливали сено для своих коров или просто из озорства, и этот был застигнут прямо на месте кражи. Егорка как держался за веревку, так и не выпускал ее из посиневших рук. И застывшими губенками еле выдавил в обиде:

- Что ты, что ты, дяденька?.. Я... Я замерз!

Мужик оглянулся: сена на дороге не было ни клочка, а в глазах мальчонки были не обсохшие, но застывшие на ресницах капельки слез. Мужик не понял, но не то поверил, не то пожалел, снял с руки теплую мохнашку и сунул ее Егорке.

- Надень, да нос-то вытри, - сказал он торопливо и теплою рукой, что осталась без мохнашки, стал тереть Егорке побелевший, мокрый нос. - Чей ты? - спросил он с неожиданной заботливостью. Но Егорка не ответил. Ноги его совсем коченели, он стал на них пританцовывать, и посиневшее его лицо сморщилось от боли, а из горла сам собою вырвался надсадный, какой-то скрипучий, с повизгами, крик. На крик этот прибежал от передних возов еще мужик.

- Чего тут? Воришку словил?.. Вот это дело - пусть не пакостит...

- Да нет, - заступился первый мужик. - Парненок, слышь, замерз, а не говорит, откуда и чего с ним...

- Ты откуда? - закричал на него, как на глухого, второй мужик в то время, как подошел третий и, не слушая в чем дело, твердо сказал свое:

- Митроха, полковнику три воза заворачивай. Эти задние!

Но Митроха, первый мужик, остановил третьего:

- Тут, слышь, парненка замерзает. Вишь, посинел до смерти...

- Вороти, говорю, к полковнику! - настаивал третий, а второй поддакнул:

- Да и парненка сдай полковнику, там на кухне отогреют...

Вот так и переступил порог теплой, пахнувшей чем-то очень вкусным, барской кухни в городе Семипалатинске Егорка, сын Митрия, крестник и племянник пожарного служащего Василия Лукича. Но и это еще не вторая ступень Егоркиной жизни в городе. До второй далеко.

Но вот отогрели его и напоили горячим чаем с вкусными оладьями на кухне полковника. И сам полковник, вместе со старушкой в чепчике, пришли на кухню, после того, как сено с трех возов было сметано на сеновал, и полковник заплатил за него мужикам три целковых и три гривны - по рублю с гривенником за воз. Они пришли, уселись у стола допивать ранний свой чай с оладьями. Был полковник старенький, небольшого роста, усатый и седой, на вид простой и без знаков отличия, даже не в офицерской шинели, а в простом овчинном полушубке и в валенках. Допивали они чай, смотрели на стоявшего в уголку, у порога мальчонку и допрашивали не спеша и без особого любопытства:

- Ну, вот и молодец, что рассказал все по порядку. Только говоришь ты, штемпельных дел мастер тебя рассчитал, - прикусывая сахар и присасывая с него сладкую влагу - зубы у полковника были непрочные, и он примачивал сахарок в чаю, - Как же он мог тебя рассчитать, ежели ты был во всем аккуратный мальчик, а? и как это так могло быть, что четвертную тебе дали отправить по почте, а ты не справился?.. Не было ли тут греха какого?.. Ну-ка скажи, как это так вышло, что хороший господин, Хабибула Хисматуллин - я его прекрасно знаю, он и мне печати делал... Ну-ка расскажи, как на духу... Не хотел ли ты с четвертной-то убежать к родителям, а?

Очень это был тяжелый допрос, и очень трудно было отвечать на все вопросы, но Егорка отвечал все так, как было не скрывая, и даже точно рассказал полковнику и полковнице и стоящей у русской печи полнотелой кухарке, сложившей руки на животе, на белом чистом фартуке, почему он никогда бы ничего и ни у кого не украл. Тут Егорка весь пылал от стыда и от тепла в жарко натопленной кухне, но рассказ его был правдив, так правдив и так точен, как правдива и точна была его мать, раз и навсегда наказавшая ему никогда не запинаться ни за что чужое. А почему это наказывала - была тому причина, тяжелая и самая позорная в Егоркином детстве; об этом-то он и рассказал полковнику и полковнице и чужой бабе кухарке ихней все, как было. И даже рассказал, как на духу, как тогда впервые солгал и был за то наказан, чтобы никогда больше не лгать...

Полковник все чаще стал поглядывать на мальчугана, усы его обмакивались в блюдце с чаем, он их со вкусом обсасывал и, слушая, все пил чаек и пил, оладьями не интересовался, но сахарок макал в чай и прикусывал, и видно было, что он жил в своем доме в свое удовольствие, и слушал случайного деревенского мальчонку уже с любопытством и охотой. И в промежутках запинок рассказчика, ободрял его словами:

- Ну, ну, говори, говори! Итак, значит, рядом с тобой в школе сидела дочка батюшки. Как имя-то батюшки?

- Отец Петр Серебренников, - докладывал Егорка и добавлял для точности, - А имя дочки его было Дуня. она была старше меня на два года, а может и на три. Она уже могла писать по мелкому, а я только что в школу вступил. Мне было восемь с половиной. И вот, значит, остался я без обеда...

- Без обеда? - многозначительно повел мокрыми усами отставной полковник. - За что же без обеда?

- За смех... Я часто смеялся. Андрюша Зырянов, сын нашего купца, всегда смешил меня, а я не мог терпеть...

- Так, так, - вставлял полковник, - Смех и грех, а? Ну, ну, продолжай.

Ну вот я, значит, смотрю, а в моей парте лежит ручка металлическая, красивая такая. Я даже тогда не подумал, что это ручка Дуни и, значит, взял ее.

- И, значит, взял ее? - повторил полковник, добродушно ухмыляясь в сторону жены-старушки. - Ну, и что же? Унес домой и что же?

Тут у Егорки раскрылось сердце нараспашку - уж каяться, так каяться. Он и покаялся, чтобы все было ясно, чтобы всякий мог поверить, почему он больше никогда не мог ни лгать, ни что-либо украсть. Он не мог передать теперь, какой невыносимый стыд он пережил, когда все раскрылось перед родителями и перед учительницей, и перед классом, а главное, перед соученицей Дуней, но он думал, что "образованный" и благодатный полковник поймет это без объяснений. Он передавал лишь сухой факт события:

- Дома, когда я принес ручку, я даже похвастался, что это мне благочинный за хорошие ответы по Закону Божью подарил...

- А-га-га! - всхлипнул от восторга полковник. - По За-ко-ну Бо-жию!

И тут полковник опустошил последнюю чашку чая, перевернул ее донышком вверх на блюдце и резко встал из-за стола. Прекратил Егорка свой рассказ, хотя самого главного рассказать не успел, а ему так хотелось рассказать, как не поверила мать и приказала отнести ручку в школу и при всех сказать учительнице... И он все это так и сделал, и пережил на всю жизнь позор воришки и лгуна, и никогда с тех пор ни за что чужое не запнулся и не запнется.

- А ну-ка позови кучера, Маланья, - приказал полковник и пошел внутрь дома, бросивши Егорке на ходу:

- Нет, сударик мой, работы у меня для тебя не найдется. А к дяде твоему я тебя отвезу. Саврасого пусть запрягут, - сказал полковник выходившей из кухни Маланье.

Егорка остался на кухне один. И вскоре из дома вышел полковник, одетый в шинель с погонами, в шапку с кокардой, а кучер подал ему саночки красивые, и вожжи были синие, ленточные. Странно было ехать рядом с полковником, и весело и жутко, потому что вез его полковник прямо в пожарную. Там сдал он мальчонка не пожарному служителю Лукичу, а самому брандмейстеру, а тот вызвал Лукича, и тут, в присутствии брандмейстера, Егорка впервые в жизни понял, что первое его чистосердечное признание в детской краже оказалось вторым его позором и пятном, с которым никто в городе и быть может никогда не даст ему работы.

И только у дяди в подвальном жилище, не сам дядя, а тетка Акулина, выслушав слезное повторение рассказа Егорки, вдруг разъярилась львицей:

- Да сам-то он должно быть вор неисправимый, коли этакую правду повернул на кривду! Да будь на его месте, я бы за такую правду серебром ребенка осыпала...

Понял тут Егорка, что тетка Акулина была озлоблена какою-то неправдой, и с тех пор полюбил он тетку Акулину, как родную мать. Понял это и сам дядя и крестный Василий Лукич. Спеша в пожарную команду, он сказал Акулине:

- Ну, ничего! Я на днях отпрошусь у начальника и буду сам ему искать какую ни-то легкую вакансию... На спичечную фабрику Плещеева ребятишек принимают. Не унывай, крестник, не пропадем! Иди почисти и напой Игренюху. А мне надо бежать на службу...

Просветлел Егорка. Главное, что тетка Акулина может его потерпеть хотя бы несколько деньков. А работы он никакой не боится.

Hosted by uCoz