XV. Однажды, в студеную зимнюю пору...

амый сильный мороз ломился в избу, когда запрягали лошадей ночью, когда "Чупиги" стояли в небе прямо над головой, и все остальные звезды как бы усиливали стужу: такие пронзительные, сверкающие ледяные иглы струились с высоты на спавшую, закутанную глубокими снегами деревню. Это была ледяная тишина...

В запряжке лошадей Егорка участия не принимал. Микола помогал отцу, тот уже по шестнадцатому, на вечерки ходит, с холостягами того гляди сравняется, но отец все еще зовет его: Кольша, а не Николай. Егорка брата не зовет никак, они враги с тех пор, как Егорку отдали в школу и лишили Кольшу помощника по хозяйству. Егоркины книжки и тетрадки раздражали Миколку и он все грозился сжечь их, да матери побаивался, хотя и на нее косился: это ее затея из Егорки "писаря доспеть".

В насмешку Микола дал Егорке имя:

- Контора! Эй, ваше благородие, иди "глызы" (застывший навоз) заскребай! - насмехается Микола.

Так и пошло по селу, а потом на пашне в шутку, мужики и ребятишки:

- Ну, что, контора пишет?.. Эй, конторской!

Егорка обижался, но не спорил. Заспоришь - хуже задразнят.

Весь Филиппов Пост Егорка по вечерам учился у сапожника шить сапоги, но больше сидел над книжками.

Теперь он собирался в путь-дорогу с отцом, вместо Миколы. Большое это путешествие, - сто двадцать верст, на шести лошадях, запряженных одиночками в дровни, нагруженные всякой домашностью и мебелью - отец подрядился фельдшерское имущество из соседнего села перевезти в город. Воза громоздились меж высоких сугробов снега на улице еще с вечера. Погрузка была вчера весь день, и только на закате весь обоз остановился у Митриевой избы. И вот, задолго до рассвета - идет запряжка.

Под копытами лошадей с визгом скрипел снег, из ноздрей лошадей и изо ртов отца и брата вырывались струйки пара. Отцовские движения были молодецки ловки и быстры. Это уже его привычка - на морозе быть проворным и работать в припляску. В избе же в это время, при тусклом свете сального огарка, мать снаряжала своего избранника в первый дальний путь.

На полатях остервенела кашляла Фенька. У нее коклюш.

Мать дочесывала белокурые, начавшие кудрявится, волосы Егорки и шептала ему последние наставления:

- А ты хорошенько попроси Анну Андреевну: Скажи, что мать за тебя просит. Сын-то ее, говорят, в управе служит. На "вы" их надо называть... Не скажи "ты"...

Это был тайный заговор против отца: Егорку мать благословляет в люди. Он должен остаться в городе, сперва каким-либо сподручным, хотя бы пол подметать, в лавочке купцу прислуживать.

Анну Андреевну Пальшину, Елена знала по рассказам Митрия, но сама ее никогда не видела, да и в городе еще не бывала. Анна Андреевна старушка добрая, она одна может понять дальнейшую судьбу Егорки.

Из-под печи раздался предрассветный петушиный крик. Нет теплого хлева для кур, - все еще в избе под печью зимуют. Как бы в ответ ему из-под кровати, что в углу у двери, двухнедельный теленок неумело, одним горлом, подтвердил бодрость жить на свете - утро приближалось.

Микола вбежал погреть у разгоревшихся в печи дров закоченевшие руки. Он появился из сеней в белом облаке хлынувшего вместе с ним пара и нескрываемым ехидством крикнул Егорке:

- Ну, ты сопли по дороге вытирай, а то и нос в ледяшку обратится...

Он и завидовал Егорке и гордился тем, что остается хозяином вместо отца. С тех пор, как стал подрастать, отец стал доверять ему даже пахоту весною (сам Митрий все еще иногда похаживал за девять верст работать в шахтах). Но эта пахота оставляла в Егорке самые тяжелые воспоминания. Заглядится на грачей, либо на распустившийся куст черемухи, передовик выйдет из борозды, борозда искривится, и в спину Егорки летит твердый ком дерна. Знает, что виноват, а больно. Заспорит, начнет плакать - хуже: Николай-Микола остановит всю пятерку, подойдет, схватит за кудри и так накрутит, что шея не сгибается. Поэтому Егорка и стремится из родной деревни, да еще от того, что мать называет "грехом в семье", а посторонние люди в шутку: "дым коромыслом". Оттого ли, что семья у Митрия уже шесть человек, или оттого, что отец и мать изматываются, выбиваются из сил, чтобы жить, как другие люди живут, - Егорка уходил в школу раньше, чем нужно и приходил позже, стараясь быть дома как можно меньше. А в избе зимой всегда как-то сумрачно после светлой, теплой и просторной школы. То Андрюшка кричит, то сестренка Фенька плачет - Оничка, старшая, уехала недавно к тетке в другое село, а мать всегда в печали, всегда в нужде.

С самых ранних лет гнетет Егорку родное гнездо, гнетет грех между отцом и матерью, ссоры их - вот это самое страшное в родной избе.

Жалость к матери всегда сосет Егоркино сердце. Мать еще молода, а уже сохнет, лицо ее редко улыбается, и оттого она раньше времени стареет.

А есть другая жизнь, не только в книжках, которые уже и сам Егорка читает, но и на картинках, развешанных в переднем углу, да и в песнях, что поют мужики на пашнях, девки на полянках, бабы на свадьбах. Есть другая жизнь у соседей; дети, как дети, играют, смеются, бегают, одеты, обуты, а в церкви и совсем люди другие; все добрые, все мирные, все чистенько одеты. Любит Егорка петь в церковном хоре - поет он дискантом и когда поет, почему-то хочется ему плакать, да других мальчиков стыдно. А то бы пел и плакал, пел бы и плакал. Так он и делает, когда бывает один на пашне, либо когда пошлют его отводить лошадей в табун, либо оставят одного гумно караулить. Вот там он отводит душу - поет почти все материнские песни и если плачет, то плачет больше о матери, не о себе. Вот так они с матерью сговорились, поняли друг друга, без лишних слов решили, что пойдет Егорка в люди, другую жизнь искать.

Но он мечтал не о далеком будущем, когда он будет взрослым человеком, а только о том, что если ему удастся поступить, только поступить на какую-то "вакансию" - слово это он слышал от отца, осуждавшего легкие городские должности, - он прежде всего купит и пришлет матери настоящие новые ботинки. Он не помнит, чтобы она когда-нибудь имела настоящие ботинки. Были у нее башмаки, подарок Грушеньки Минаевой, да износились. Летом она и дома и на поле всегда босая, а зимой в старых, разношенных валенках, в тех самых, в которых почти четыре года тому назад, она впервые отправила Егорку в школу.

И вот теперь и сам он отправляется в далекую дорогу опять же не в своих сапогах, а опять же одолженных у Вялковых. Матя уступил, ему сшили новые. Вот эти чужие сапоги уже тревожили его. Он думал о том, как бы оправдать свой побег из дома, о котором знает только мать и только мать ему была и будет самым дорогим и до слез "жалким" существом во всей деревне. Оправдать побег и завоевать доверие отца, который снисходит к его ученью, но стоял на стороне Миколы. А Микола был на стороне потихоньку выраставшего хозяйства. Вот у них уже три коровы доятся и шесть лошадей в запряжке. Правда, для двух сбрую заняли у соседа, а двое дровней - у другого. Но подрастут Микола и Егорка - можно будет лишнюю десятину хлеба сеять. Понимал Егорка, что и на него возлагается отцом надежда, как на подрастающую помощь. Потому и страшился заговора - не отпустит отец, не оставит в городе. И будет еще хуже, если мечта с сапожками для матери не сбудется и он должен будет с позором вернуться домой. и дома и на пашне все будут смеяться: "контора, мол, пишет", или "по безграмотству и личной просьбе расписался". Так уже острил над ним один из почтенных пахарей.

Но вот запряжка кончилась, отец и брат вошли в избу. Еще в сенях отец усердно высморкался, вытер по привычке, ноги у порога, вошел и голосом решительным, но не сердитым, стал отдавать последние распоряжения матери и Миколе: чтобы дров зря не палили и сперва бы сучьями топили, да чтобы, ежели сборщик придет сбирать на пастуха - с осени еще не доплатил за пастушное - сорок копеек лежат на божнице.

- А ты, Миколай, - впервые назвал большака, как взрослого, - Зря без меня по вечеркам не шатайся! Мало что там может случится: другие подерутся, либо пожар наделают; чтобы меня из-за тебя на сходку не тащили. Ну, сподружник, - обратился он к Егорке, - Оболокайся!.. (Одевайся).

Егорке оставалось надеть поверх материнской теплой кофты новенький, матерью же сшитый халатик - так называли они пальтецо из "киргизина" - темно-коричневого крепкого, с миткальной подкладкой, но и с тонкой прослойкой верблюжьей шерсти. Первое пальтецо и как раз впору, только уж очень легонькое для сибирского мороза. Шапка Миколы не по росту велика, опустилась глубоко на уши, рукавицы с теплой варежкой, но не свои - выпросил на время у товарища-соседа. Опояска отцовская, праздничная, лет пять тому назад, когда Ольгу замуж выдавали, отец купил для свадебного торжества. С тех пор береглась в сундуке, вместе с остатками других нарядов семьи. Носили по очереди отец и Микола. Теперь пригодилась для выезда Егорки.

- Ну, помолимся, да посидим на дорожку!..

Помолились все стоя, посидели молча. Встали.

- Ну, благословляй! - сказал отец матери, и в это время у ног ее согнулся, касаясь лбом холодного пола, Егорка. Надетая на нем поверх халатика сермяга, делала его толстеньким мужичком.

- Благослови, мамонька! - Губенки его тряслись виновато и вместе жалостливо. Когда кланялся ей в ноги, увидел снова старые валенки, еще раз подшитые кожей, но все те же, те же, только еще больше растоптанные, скользкие в подошве, как лыжи и забрызганные грязью - в них же и зимой и осенью она ходит...

- "Нет, не ботинки я куплю ей, сапожки небольшие, чтобы можно было и зимой и летом носить".

Так решил Егорка при прощании с матерью. Видал он, какими новыми, особыми глазами смотрела она на него, когда целовала и крестила на дорогу. В этом взгляде была крепость материнской веры в то, что Бог спасет и направит ее сына на путь правильный, на добрый путь...

Все вышли на мороз. Митрий подошел к передовой подводе, взял вожжи.

- Господи, благослови!

Егорка взял вожжи задней лошади. Ни один не сел на воз. Трогается передняя, но полозья пристыли к снегу. Надо слегка изогнуться лошади в сторону, чтобы, не сломав оглобли, осторожно сдвинуть воз с места. так лошадь и сделала, как разумная. Раздался скрип полозьев, пронзительный, ночной, когда все спят, а утро еще далеко. Вторая лошадь тоже не сразу сдвинула сани. За ней на поводу Стригуночек. Это не тот, давнишний, это уже большая лошадь. Это трехлетний (еще нет трех лет), буланый, сын все от той же Буланихи. Четвертая сама, без понуждения, рванула воз, скользя копытами и упираясь с места. Пятый же, - молодой, неопытный и некованый, - натянул повод, и его легкий воз его сам скользнул и поплыл, как по маслу. Теперь Егоркин черед. Он приготовился, чтобы рассмешить и подбодрить все семейство, вот-де я какой, не трушу:

- Ну, мертвая!

Но голос его прозвучал не басом, а потонул детской песенкой в оглушительном скрипе шести подвод.

Елена припомнила его урок в избе, заданный из Некрасовского "Мужичка" и усмехнулась. Потом издали перекрестила весь обоз, медленно уходивший вглубь улицы. Кое-где во дворах глухо лаяли собаки.

Лошади уже не тянулись и не отставали друг от друга. Они давно, и во дворе, и в табуне, друг без друга не ходят. Лай собак и скрип обоза утонул и заглох.

Село осталось позади. Дорога сразу пошла узкая, рядом идти трудно. Придерживаясь за веревку, которой увязаны столы и стулья, Егорка шагает легко позади своего воза. Изредка подскочит на отводину, подъедет и слезет. Сел ли на воз отец? Нет, он тоже идет позади. Но вот дорога пошла под горку, отец вскочил на воз. Видно в просветлевшей ночи, как он оборачивается, маячит: дескать, можно посидеть на возу.

Ночь распростерла на небесах неисчислимое количество звезд. Утренней зари еще не чувствуется на востоке. Значит, встали в полночь и день будет сегодня длинный, длинный. Мороз уже хватает за нос и за щеки, на ресницах появились тоненькие льдинки. Шерстяные чулки в сапогах пока что греют. Но лучше слезть с воза, побежать, не давать телу остыть. Халатик не на меху. Да и уснуть опасно, можно упасть с воза. А простор впереди уже белый, бесконечный, а, когда остановились на минутку лошади, - тишина вокруг, мертвая и ледяная.

Караваны и обозы всегда шли медленно. Но они прокладывали дороги через места непроходимые, перевозили богатства древних патриархов из одной страны в другую, соединяли царства, соединяли Восток с Западом. Прокладывали пути и тропки через неприступные горы, мостили болота, прорубали леса и медленно и верно двигали торговлю мира.

Сто двадцать верст для обоза Митрия были огромным расстоянием. Груженые хрупкой мебелью и всяким тяжелым добром возы быстро не погонишь. Зимний день короток. Только покормить и попоить усталых лошадей - смотришь, а уже солнце склоняется к закату. Да и сам бегом за дровнями не побежишь; сидеть же на возу - не купец в дохе да в теплой шубе. Значит - лошади шагом, и сам за ними пешим, вот и теплее, а особенно мальчонку жалко - халатик на нем ветром подшит. Как в нем он не закоченеет - диво, да и только...

Но весел и краснощек был Егорка, то подсаживается, то бежит за возами. Шаги его не так еще крупны, чтобы за лошадиной поступью шагом поспевать. Другой раз на раскате дровни закружатся, выглаживая, высветляя полозьями снежную скатерть дороги - любо Егорке видеть сине-огненные полоски на снегу. Все искрится, все до ослепления бело - и дорога и степь, и взлобки, и даль за спящей подо льдом великой рекой Иртышем. Кусается морозный ветер, но не так уж больно - отвернется в сторону Егорка, приставит к носу рукавицу или потрет щеки снегом и лицо опять горит, розовеет...

И важным, нужным чувствует себя Егорка на постоялом дворе. И распрягать умеет, и сена дать, и повести коней к проруби на водопой - во всем равняется с отцом. И понятно: одному отцу с шестью лошадьми где же справиться?

Три дня пути, два ночлега, третий будет в городе - ух, какая длинная, какая большая по своей важности для Егорки наука, дорога! Сразу вырос - Весной ему исполнится двенадцать, но пусть Микола сунется учить его, как надо идти обозом три дня до города. Он сам его научит. Пусть-ка городские сверстники попробуют успеть запрячь, распрячь три лошади - он так наловчился, почти что и от отца не отставал в распряжке. С запряжкой не хватает сил супонь затягивать - ремни у хомута, что стягивают дугу. Но еще год-два - он достанет и хомут подошвой сапога.

Оценил и отец Егоркино усердие в дороге и, видно, жалко ему было паренька будить в полночь. Сам лошадей напоит, покормит овсом, почистит, всех запряжет, потом будит, когда уже хозяйка постоялого двора чай вскипятит. А в дороге, когда ночь сменяется утром, клонит в сон Егорку. Но на возу - нельзя ему позволить спать. Во сне, на морозе, даже взрослые замерзают до смерти. Отец вытащит из-за пазухи согретый у груди калач, но калач все-таки стылый и приятно грызть его, чтобы не спать.

- Слезай, грейся на ходу! - кричит отец, чтобы перекричать скрип полозьев обоза. И начинает рассказывать сыну что-нибудь смешное, либо какой-нибудь случай из собственного детства.

По иному, лучше и яснее запоминались рассказы отца в это морозное утро. Запомнил Егорка отцовскую бородку, узкую, серебрёную от инея, и брови в серебре, и ресницы с бисеринками льда над глазами. А лошади тяжелой поступью шли в гору и упирались копытами в хрустевший снег. Все они были темными от пота, хотя и разномастные; вся шерсть в серебристом пуху. Всех шестерых лошадей Егорка как будто впервые видел... В пару, под инеем, они были, как никогда, теплые, живые, родные лошадки! Тепло стало от быстрого шага рядом с отцом. А еще теплее стало от того, что вспомнил мать и слова ее:

- "Может, хоть ты станешь человеком!"

Не все точно понял, что рассказывал отец. Но отец стал ему ближе после этих рассказов. Бедняк он на деревне: рассказывал, как однажды ходил по соседям занимать полмеры муки до урожая... Полную меру не смел и просить, зато был должен почти до десяти хозяевам. Но до урожая ухитрялся половину долга возвратить: тому дрова поможет напилить, тому сено вывозить из заметенного снегом стога, тому двор вычистит. Вспомнил Егорка нараставшую в себе вину в том, что он решил уйти из отцовского дома, лишить отца подраставшего работника.

Тяжело было дышать на быстром ходу на морозе. Лошади вытянули обоз в горку - сейчас возы будут толкать их под гору - можно присесть, спрятать лицо от игольчатых когтей мороза, уткнувшись в полог, покрывавший мебель на возу.

Солнце всходит в рукавицах. Нет, не в рукавицах, а в ярко-радужных наушниках, закутанное инистым дыханием земли.

Так начинается особенно памятный для Егорки третий день, когда под вечер, на ровном и туманном горизонте, на желто-красном предзакатном небе показалось нечто странное, невиданное: город.

Это было видение, почти такое, какое он только однажды видел в полудремоте или в бреду, - неправдишное небо и неправдишный город, но такой тонкий и прозрачный - насквозь был виден весь, как сотканный из полотна: высокие, золотящиеся купола больших, больших церквей и вперемежку с ними тонкие и островерхие мечети; много мечетей, больше, нежели церквей... Все они тонкой, длинной полоской перегородили горизонт, а солнышко садилось за них, как нарочно, чтобы город был выше, тоньше и прозрачней.

Отец совсем повеселел, отстал от передовика-коня, который давно знал дорогу и шел, не нуждаясь в вожжах; стряхнул с бороды и усов влажные ледяшки, ткнул пальцем в сторону видения и спросил:

- Симпалатина! Видишь?

У Егорки слишком закоченел рот, но он сморщил побагровевший за три дня вздернутый нос, чтобы проверить - отморозил ли его и щеки, и с трудом выдавил:

- Се-ми-па-ла-тинск!

В этой поправке отцовского названия города он не имел в виду показать, что он ученее отца и знает, как произносить это название, но он по-своему, по сонному любовался даже самими слогами и длиною этого необыкновенного слова:

- Се-ми-па-ла-тинск, - повторял он, ударяя на последнем слоге. Но он продрог и с трудом сжимал зубы, чтобы они не стучали.

Материна фланелевая шаль была свернута шарфом и крест-накрест переплетала его шею и грудь. В дороге только раз он позволил отцу развернуть ее и надеть на голову по-бабьи. Но на этот раз отец решил ускорить ход обоза почти до рыси, и, значит, надо сидеть на возу, а не бежать. Поэтому Егорка не возражал, когда отец распутал шаль - она местами слиплась от застывшего Егоркиного дыхания - и закутал ему голову и плечи. Он опять был похож на девочку, но сам этого не видел. Очень зябли руки и ноги. Мороз к вечеру начал крепчать, а на равнине ветер дул острее и пронизывал насквозь не только всю его одежду, но и все щупленько тело. Он чуял, как рубашка и штаны и сапоги холодили его, как ледяная кора. Но сидя на возу, он, как и отец, делал разные движения руками и ногами, чтобы не закоченеть.

Долгими показались оставшиеся версты, но в самые сумерки мимо обоза пошли огоньки; сначала в низких пригородных домиках, потом в двухэтажных, потом вдруг отец круто повернул передовую лошадь влево и обоз остановился в широкой ограде, сплошь заставленной возами, крытыми кибитками, распряженными лошадьми, торчащими вверх связанными оглоблями, чтобы воз возле воза мог стоять ближе и не занимать лишнего пространства. Над въездом Егорка успел прочесть на вывеске:

"Постоялый двор А.А. Пальшиной".

Значит приехали.

Hosted by uCoz