V. Страда

Итак, - у Митрия была передышка

ехали Митрий и Егорка обратно с гор налегке, все под гору, попутно с течением речек, не спешили. Уж очень неожиданно и быстро распродал Митрий свой чеснок, и до Змеева доехать не удалось, а сделали в горы путь более длинный, нежели до города Змеева. Жаль - не удалось повидать дядю и тетку, стареньких; не видел их уж года три. А не вернуться ли, не поискать ли спрямления на Змеево?

Да, нет уж, нечего людей смешить, с пустым возом на базар...

Не привык Митрий думать по порядку. Скачут думы с места на место, как блохи. А хочется забыть домашние заботы, погулять на воле. Смолоду не удалось повеселиться. С девяти лет по шахтам и забоям, по штольням и в купоросной воде... Хорошо, если унес ноги здоровыми, не искалечил кости, а поломало их за двадцать лет... Да, выходит, почти тридцать лет шахтером, а самому нет еще и сорока.

Но тут ясно встала перед ним невысокая, прямая, строгая фигурка дяди Петра Спиридоныча, когда он видел его в последний раз. Тетка, сестра Петра, худая, некрасивая старушка об одном глазе, хлопотала с завтраком, а Петр Спиридоныч собирался в церковь натощак. Он надел на себя кафтан, пожалованный ему за пятьдесят лет беспорочной службы царю-отечеству в горном деле, с полинявшими, когда-то золотыми, позументами по борту и подолу, и с медалью на груди. Причесанный, чистенький, румяненький, он ходил прямо и видел зорко.

- А ты спроси его, - сказала тетка, - Сколько ему лет?

И Митрий спросил.

Старик ушел к себе в комнату и оттуда принес и подал Митрию пожелтевший от времени указ с печатью. Спросил у Митрия:

- Читать по писанному можешь?

Митрий мог читать и по печатному и по писанному, но не смел читать вслух, а, прочитав про себя, понял, что это и есть указ о чистой отставке с пенсией и почетным кафтаном за пятьдесят лет беспорочной службы. Там же было сказано: вести себя благопристойно, усов и бороды не брить, милостыни не просить...

- Вот и считай. В молодости я проштрафился. В последний раз меня наказали, когда мне было двадцать семь, а с тех пор - пятьдесят лет ни разу не били, ни разу не проштрафился. Вот за это и указ. Значит, семидесяти семи - указ и чистая, и пенсию я имею честь получать четырнадцать лет. Значит и считай сам...

Да, выходило, что ему было уже за девяносто.

Вспомнив дядю, которому девяносто пятый, Митрий невольно вспомнил и о своем отце. Сколько же Луке Спиридоновичу? Он моложе тетки, значит, далеко позади дяди Петра Спиридоныча, а все-таки ему тоже под семьдесят, а смотрите: последние дети от Соломеи Игнатьевны еще малыши. Самому младшему, Косте, не больше семи, почти что ровесник Егорки. А отсюда Митрий сделал вывод:

- Вот кряжи люди в моем роде!

Тут он вспомнил и свои годы - еще нет и сорока, значит рано щупать свои кости. Еще ни одной не сломано. Сколько Господь продлит веку - даже и кукушка может обсчитаться, а все же, слава Богу, силой и здоровьем его Бог не обидел. Пусть кто-нибудь другой в его сапогах так попляшет, как ему приходится.

Думка прыгнула прямо в его сегодняшний день. Хорош денек, и есть еще в запасе два-три таких денечка. Погостить бы у кого-нибудь, больше таких дней не выпадет. Страда вот-вот настанет, горячая, такой еще в жизни его не бывало. Одному с бабой да с Миколкой убрать три с половиной десятины вовремя, да сена накосить, сгрести, сметать в стога - ой, Митрий, кость у тебя должна быть стальная!

Да, Митрий почуял себя в соку и в самых сильных днях и месяцах трудоспособности, а погулять бы два-три дня не мешало.

Заехал к дедушке-пасечнику. Не распрягая, спустил с седелки, чтобы коренник мог наклониться к траве: дал лошадям поесть травы, благо тут же росла она густо. Поговорил с дедушкой. Рассказал ему о том, что с ним произошло у Силантия. Пасечник как раз был сватом Силантия: как же, как же, люди они могутные, хлебосольные. Вышло так, что сам дед-пасечник пошел в свою избушку, взял сетку и дымокур, нарезал Митрию гостинцев, опять же сотового меду на радость и счастье Егорки. И ночевать приглашал старик, да нет, надо потихоньку ехать дальше. Но перед тем, как подтянуть чересседельник, Митрий расспросил дедушку о том, знает ли он, как и где будет свороток на казачью станицу Талицу? Узнал. Это совсем не по дороге в Николаевский рудник, но не так и далеко. Верст семь от пасеки, спросить дорогу на Кабаниху и, не доезжая до спуска в долину, повернуть налево и там, на заимках, скажут.

Вместо того, чтобы ехать домой, Митрий опять поехал по новым местам и опять у Егорки закружилась голова от новых спусков и подъемов, от быстрых речек и зеленых-зеленых пашен и лугов, где все кругом цветы и травы...Стой!... Клубника! Так и есть, на южном склоне, у дороги клубника краснела гроздьями, да крупная! Остановили лошадей, свели в сторонку, опять спустили с седелки, пусть похватают, трава тут сочная, хватают во весь рот. Скинул Митрий свой картуз, быстро наполнил, отнес в телегу, ссыпал угол старого полога, пошел опять брать. И Егорка рвет клубнику, горстями, пополам с травой. Ничего, мать очистит, зато еще ей привезут гостинцев. Вот Бог надоумил поехать этой дорогой! Митрий, как ребенок, радуется и сам уже наелся клубники и Егорку уговаривает: "Не объешься, сынок!" А сам ест, какие похуже, а те, что самые отборные - в картуз. Смотрит, чем дальше по косогору, тем больше и крупнее ягода. Пошел к телеге, распряг лошадей, пустил их по траве. Выкатались они всласть, с переворотом на оба бока, пошли на свободе в самую визиль-траву, что цветет голубыми крошечными цветиками - лошади ее любят больше всех других трав на свете. Уже и картуза таскать клубнику стало мало. Пришлось оторвать уголок старого полога. Набрал клубники не меньше трех ведер, солнце покатилось к закату. Попоили лошадей в ручейке через дорогу, запрягли; Митрий прищелкнул бичом, покатил полной рысью, чтобы до Талицы доехать засветло.

Талица - не настоящая деревня, станичное управление. Чарышское далеко, но казаки везде живут иначе, нежели крестьяне, и поселок Талица в садах; дома, как игрушки, во всем чистота и порядок. Митрий был здесь еще в молодости и не знал, как велика семья Воробьевых, но самого Воробьева знал. Вместе гуляли на свадьбе Павла Иваныча Минаева, когда выходила за него Грушенька.

Спросили у первого прохожего. Тот охотно указал:

- Вон, видишь, новый большой дом с палисадником. Это и будут Воробьевы.

Опять пришлось пригладить волосы, вытряхнуть из картуза застрявший там мусор от клубники, осмотреть: в порядке ли Егоркин нос. Хозяина дома не оказалось, но хозяйка, разбитная, полная казачка, она же и работница за всех и глава дома, просто и приветливо приняла гостей. А через полчасика приехал на коне и сам Воробьев, высокий и усатый, с легкой сединою, статный казак. Узнал и крикнул через двор молодому, стройному сыну:

- Никитушка, распряги лошадей! Милости просим, милости просим, Митрий Лукич! Да как же не помнить? Когда мы ездим в Семипалатинск, мы всегда гостим у Павла Иваныча. Дружки закадычные.

Митрий никогда не пил ничего похмельного, кроме случаев, когда уж неловко отказаться. Так и тут, угостили его крепким домашним пивом, не казачьего изделья. Хвалиться Воробьев не хотел, а пиво было медовое, староверческое.

На слово Воробьев был остер и все в доме понимали его с полуслова. Как по щучьему веленью и ужин подан и соседи-гости набрались, и молодежь, не знаешь, кто и чьи. Выпил Митрий и развеселился. А, когда он весел, он любил рассказывать причуды своего отца, когда тот выпьет и куражится.

- С горя мой отец никогда не выпивал, - рассказывал Митрий, - а как какая-нибудь радость, обязательно выпьет. Ну, вот, приехал к нам большой горный начальник, ревизию производить. А отец мой знал, что у инженера нашего не все в порядке. А кто будет в ответе, он же, мой отец, потому что он был уставщик и все конторщики были под его началом. И удалось ему наговорить начальнику какие-то турусы на колесах. Все прошло. Начальник был совсем голоусик, молодой. Мало смыслил в деле. Отец получил от нашего горного инженера десять рублей награды. И вот он выпил, ходит по руднику, кричит:

- Ничего не боюсь, никого не страшусь! Народы, каналья возьми! Народы!

Понравился этот рассказ и хозяевам и гостям, а Митрий с места сойти не может. Голова работает и язык ворочается, а ноги не несут.

- Ну, это ничего, - говорит Митрий и лицо его сделалось розовым: он силится поднять руку к узкой темной своей бородке и с трудом нащупывает ее, а Воробьев утешает:

- Да ты не бойся: борода твоя на месте. А ты расскажи нам еще что-нибудь.

Митрий отыскал глазами Егорку и грозит ему пальцем:

- А ты не знаешь, что надо делать? Ты видишь, что я не могу с места сойти? Ты сын Митрия Лукича, ты внук Луки Спиридоныча, ты внук Петра Исусыча. Помни это. Иди сюда, я нос тебе вытру.

Когда Егорка, испуганный тем, что никогда отца в этом состоянии не видывал, подошел к отцу. Митрий вытер ему нос, хотя нос его был в порядке и, наклонившись к нему, сказал:

- Попроси у хозяюшки корзинку либо ведро и принеси из телеги по-олное ведро клубники. Для всех хозяев и гостей. Свежая, по дороге набрали...

И пока его отговаривали, пока Егорка искал корзинку, сама хозяйка пошла и принесла полведра ягод.

В комнате, между тем, стоял шум, веселье и смех. Митрий поднял указательный палец правой руки и вышло так, что стих весь шум и гам, а клубника в ведре оставалась нетронутой. А он в тишине левой рукой поманил Никитушку и подмигнул ему так, что тот замер от смущения.

- Ты бравый будешь казак, воин царя-отечества! Я тебе хорошую невесту сосватаю...

Наступила некоторая заминка. Никита посмотрел на отца, потом на мать, а мать его придвинулась к Митрию:

- Да твоими бы, Митрий Лукич, устами мед пить! Мы, ведь, только что объехали все станицы и не нашел Никитушка по сердцу. А ну-ка скажи, кто она такая?

- А вот я знаю, как увидит, так возьмет! Не оторвется! Племянница жены моей Елены Петровны, Ольга Жеребцова, рудника Таловского, Шемонаевской волости. Змеевского уезда... Кушайте на здоровье клубнику!

Митрий сделал над собой усилие, поднялся на ноги и нетвердою походкой пошел к ведру, взял его и понес вкруговую угощать клубникой. Каждому - полная горсть, не чищенная, с усиками, но спелая и сладкая, как мед.

Клубника ли наворожила, пиво ли крепкое, но покорил Митрий всю семью и запало его слово об Ольге Жеребцовой на сердце Никитушки. Не будет он ждать, пока родители соберутся послать сватов, а сам оседлает своего коня, уже одобренного станичниками для отряда, поедет, как бы случайным, спрашивающим дорогу всадником и сам увидит, какая такая Ольга гуляет на свободе по горам Таловского рудника? И так и будет, и при первых же снегах загремит колокольчиками многих расписных саней и пошевней свадьба.

Егорка впервые увидит свадьбу и красавицу-невесту в подвенечном платье, ту самую Ольгу, которая два года тому назад толкнула его в нос скелетом смерти. Но до зимы еще далеко. Впереди дорога домой с такими новостями, которых он маме даже рассказывать подробно не посмеет: Тятенька был пьян и просватал Ольгу.

Шум у Воробьевых продолжался долго. Егорка затянулся в уголок в другой комнате и уснул. И не знает, кто и когда перенес его на хорошую постель в горницу, где он и проснулся под усмешку отца, который был весел, как и вечером.

Угощали их опять сытно и обильно и выехали они уже, когда солнце было высоко на небе. Оказалось, что дорога идет через Кабаниху, а оттуда до Шемонаихи, все под гору; телега сама катится, лошади не успевают ноги переставлять.

Был будний день, улица, по которой Митрий весело подкатывал к своему дому, была безлюдна. Солнце клонилось к закату. Еще не доезжая до своей избы Митрий увидал, что с его крылечка сошел и направился вверх по улице, ему навстречу, ни кто иной, как сам Иван Никифорович, важный, осанистый, в белом кителе и в фуражке с кокардою, горный лекарь. Он не узнал Митрия, прошел, ответив на поклон легким мановением руки. В руках его был саквояжик, тот самый, с которым он посещает больных. Митрий знает, что лазарет давно закрыт, стоит пустой, а лекарь в отставке и давно по больным никуда не ходит и не ездит. Сердце Митрия захолодело. Опять что-то случилось с Еленой, что ли? Он даже сдержал лошадей и подъехал к дому шагом.

Навстречу выбежала Елена. Лицо ее было без улыбки приветствия. Глаза заплаканы. Она ни в чем не виновата. Наоборот, если бы, пользуясь отсутствием Митрия, она отпустила Миколку на рыбалку, с ним не случилось бы этого несчастья. Вместо рыбалки в это воскресенье он сам вызвался поехать с другими ребятами на помочь. Плотину на мельнице Шмаковых на речке Таловке еще весной размыло и Шмаковы устроили помочь: за хороший обед и угощение. Все, кто могут пахать, возить, укладывать дерно, собрались на мельницу. Миколка был ездовым на чужой лошади. Ехал с возом дерна, попала вожжа под хвост лошади, он наклонился выпростать вожжу, лошадь понесла, ударила его копытом прямо в... последний глаз.

Разве можно об этом что-либо сказать? Но и молчать нет сил. Повела мужа в избу, как на эшафот. Миколка лежал с обвязанной головой, стонал и неизвестно, что сделал лекарь, но мать видела: залитая кровью голова Николая была сплошной раной и правого, здорового глаза не было видно. Одна белая кость над глазом, вся бровь сдвинута на лоб. Да разве можно у матери спрашивать, как это было и что будет? Митрий и не спрашивал. Но и плакать не было слез. Одно ее удерживает на ногах: Иван Никифорович после первой перевязки - сегодня уже третий раз, - сказал, что кость не раздроблена и что глаз не вытек... А сегодня он ничего не сказал, только улыбнулся ей и ушел. Елена бросилась на колени перед иконами и, причитая, умоляла Богородицу спасти и помиловать несчастного мальчика... Самый же он старший и работник, как большой. Господи, Господи! - Слова молитвы не выходили, они проглатывались вместе со слезами отчаянья...

Митрий неохотно распрягал лошадей, без радости выгружал подарки, но Оничка и Егорка вместе дружно помогали отцу и матери и оба молча плакали и не могли остановиться: вытирают ручонками слезы, а они все катятся. Не высыхают.

Митрий вошел опять в избу, несмело подошел к пастели, потрогал рукой худенькую руку Николая, тот застонал, потом с трудом трясущимися, припухшими губами вымолвил:

- Я уже ничего... Только как ты без меня со страдой управишься?..

Митрий, крепкий человек, никогда не плакавший, не мог выдавить из себя ни единого слова. В горле его стал комок, слова застряли. Наконец, он пересилив себя, ответил:

- Ничего, сынок, лишь бы тебя Господь поднял...

 

Дело одинокое

У всякого человека есть свой способ утешаться. Микола в памяти и может говорить: слава Богу, изувечен не до смерти. А когда еще через неделю, лекарь с трудом раскрыл все еще закрытый опухолью глаз Миколы, тот даже взвизгнул:

- Я тебя вижу, вижу!

Это он крикнул стоящей в темноте матери, которая ни разу не осмелилась спросить Ивана Никифоровича, может ли Микола видеть. Боялась, что ответит: нет.

Митрий с Оничкой и Егоркой был на покосе. Нынче сенокосный надел ему достался по жребию за Убой. Река еще больше убыла и бродить было не опасно, но на глазах Егорки и Онички всегда смешивался страх и смех от щекотки быстрых, заливавших телегу, весело бурлящих струй воды. Митрия это тоже отвлекало от его сразу навалившихся на одинокие плечи забот и самой острой тревоги за Миколку: ослепнет парень или Бог милостив? И когда, в конце недели, он вернулся со своими босоногими помощниками домой и услыхал добрую новость, что Микола видит, радость его сразу вытеснила все заботы и влила в его кровь и мускулы еще силу и ловкость поспевать везде, на удивление соседям. Он даже выгадал два дня, чтобы вместе с Еленой поехать на покос Касьяновых.

Встать надо было до зари, разбудить детей, накормить больного, наказать Оничке весь распорядок дня, еще дома отбить и наточить косы, поспеть на завтрак в дом Касьяновых, у которых работали другие мужики и бабы, не засидеться за едой, но и не остаться голодным. Косьба - дело мужицкое: бабам потому и платят половину поденной платы, но и бабы не хотят отставать от мужиков. На две телеги садятся вряд, с одной и с другой стороны телеги по четыре человека, косы между колен, черешками вниз, стальными частями вверх и в стороны, так, чтобы блеск кос веселил глаз каждого. И с песней, умеешь - не умеешь петь - подтягивай.

Запряжки несутся, местами рысью, а местами вскачь, чтобы на покосе быть как раз, когда роса на траве чуть подберется. Все косари приодеты, и не пристало даже бабе быть босою. Елена надела праздничные свои башмаки; веселье, смех и шутки тоже надо разделять умеючи. А когда хозяин стал первым в ряду косарей, выпрямился, поставил перед собой косу и зазвенел оселком, музыка всех кос разносится по лугу, как зарядка силы и соревнования.

Кирилла не пойдет быстрее других, он только пошире расставит длинные ноги, и прокос его будет широк и чист. Под прокосом всякая былинка должна упасть, чтобы потом, когда будут грести сено, грабли не цеплялись за нескошенную траву. Пример этот для всех - безмолвный приказ всем косарям и особенно же бабам. Не жалуйся, что коса у тебя тупая - должна быть острой. На половине прокоса останавливаться тоже не годиться, весь караван затормозишь.

В этом ряду из шестнадцати косарей, шестою идет Елена. Она знает, что есть среди баб такие, которые и мужикам не уважут. Знает и то, что она со всеми устоять не сможет, но и не имеет права показать свою слабость. Прокос ее гораздо уже мужицкого, но захват на косу должен быть таким, чтобы шаг не уменьшался: следом за нею идут десять косарей. Хорошо, что следующим идет Митрий. Его размах косы не уже Кириллова, потому что он идет в поясном наклоне и бережет свои и Еленины силы.

Впереди еще десять часов косьбы, с часом на обед, с коротким перерывом на паужину. Но этот час в обеде Митрий сократит, чтобы успеть отбить и наточить косы, главным образом, для Елены. Свою он и так протянет до вечера, но Елену он не то что жалеет, а спасает от насмешек баб-сплетниц. Но Кирилл зорок и со смыслом. Он знает, что баб нельзя равнять с мужиками, но нельзя их и отделять в особый бабий ряд: обидятся не только бабы, но и их мужья. Все хотят быть равными и не ударить в грязь лицом.

Один, второй, третий ряд прошли - луга убыло полдесятины.

- Стой, мужики! Покурим! - кричит Кирилла.

Не все курят, но остановка дает передышку бабам. Кирилла знает, если всех их сразу надсадишь, за целый день не выжмешь из них того пота, который нужен для хозяина. У него гурт скота и лошадей до сорока голов да полсотни овец. За два дня с шестнадцатью косарями надо рассчитывать, что можно осилить. Но и кулаком Касьянова никто не назовет. Выжмет пот, но не до крови. Тем и слывет, никому в нужде не отказывал. Митрий и Елена это знают и стараются на совесть и до предела сил. Но не хватает сил у Елены. Не то она старше прочих баб, или то, что дети высосали кровь смолоду, не раз и так рожала преждевременно и мертвеньких, а надо силу дать, надо не показать не только слабости, но и усталости на загорелом, влажном от поте лице.

И кричит ей Митрий, идущий за нею следом:

- А ну-тко, Елена, заводи песню!..

Во взмахи косы, в тяжелую одышку от усилия махать и не отставать, тонкою, дрожащей болью вонзается одинокий женский запев веселого мотива.

- Эх, во-о, эх, во-о лузьях...

И все впереди и позади Елены подхватывают знакомую хоровую песню:

- Во лузьях, лузьях, в зеленых, во-лузьях,
Вырастала травка шелковая,
Расцвели цветы лазоревые.

В этот плясовой мотив не сразу укладываются взмахи кос, но скоро их одномерный блеск на солнце вливает силы в руки косарей и кажется каждой уставшей бабе легче дойти до конца прокоса и остановиться для точки кос и для перемены песни на другую, более протяжную, когда грудь наберет воздуху и поможет начать новый ряд. Но ряд косарей так длинен, что когда заходят для начала нового прокоса косари, отставшие еще не кончили, но и им нельзя не петь, нельзя показать, что не весел их труд и что душа уже рассталась с телом.

Долго тянется время до обеда, долго катится солнышко к закату, пока все косари, опять с песнями, теперь уже без одышки, едут домой и поют на обеих телегах разные протяжные, помогающие отдыху, песни.

Так оба дня выдержала Елена, самая многодетная и самая несвычная к мужской работе, но дома она сваливается и зовет бабушку Колотушкину, все еще бойкую и хлопотливую старушку, живот поправить.

С молитвой намыливает руки бабушка и правит живот Елене обеими ладонями все вверх и к середине, мягко и долго массирует и воркует, воркует так успокоительно, пока Елена заснет. А бабушка выгонит всех ребятишек из избы, а если Андрюшка куражится - возьмет и унесет его к себе. Дал Бог такую бабушку-соседку, чтобы через день-другой поднять больную женщину на ноги и поставить в ряд жниц или гребцов сена. А как она справляется с хозяйством, как успевает поправить все еще больного сына-большака, напоить, накормить остальных, починить для всех и выстирать, и испечь хлебы, - об этом без слов расскажут тяжкие вздохи, стоны и невыплаканные слезы страдной летней поры.

Бывало, идет с косою становиться в ряд с другими, видит на прокосе спелую клубнику и нет минуты наклониться и сорвать и прохладить пересохший язык. что скажут люди, которые проходят также мимо сладкого соблазна, чтобы ничем не проявить слабости. И тогда эти крупные, спелые ягодки кажутся каплями запекшейся крови. А может быть это только кажется Елене потому, что пот заливает глаза и по временам темнеет зеленая трава. нет, это значит, опять Бог за грехи наказывает, значит опять "понеслась"...

Все чаще болеет Елена, все реже вывозит ее Митрий на пашню. А страда входит в самую горячую пору. Поспел ячмень и подсохло скошенное за Убою сено. Не дай Бог - пойдет дождь, сгниет сено в рядах, надо поспевать сгрести его хотя бы в копны. Но как без Елены метать стога? Микола только что кое-как взбрел на ноги, рана у него еще не зажила, хотя из-под повязки уже видит и все время силится повязку сдвинуть выше на лоб, поэтому и не заживает рана. Он рвется на покос и на пашню, но нельзя еще: там сено попадет в рану или в глаз.

- Нельзя, сынок. Лекарь сказал: не будет лечить, если раньше времени начнешь работать. Сами как-нибудь справимся.

Это значит: Оничка и Егорка, двое, заменяют Николая, но где им заменить Миколку? Он уже в прошлом году работал на поденщине у других вместе с матерью. Но Егорка неотлучно ездит с отцом всюду. Даже Оничка не умеет так лошадь спутать, напоить, принести воды в котелке, топтать копну сена. А недавно даже стал и копны возить. А вы знаете, как в Сибири возят копны?

На лошадь надевается хомут со шлеей, к одному гужу привязывают веревку так, что она тянется во всю длину позади лошади. Егорка сидит верхом без седла, едет вокруг копны, веревка затянется за ним вокруг той же копны. Оничка --ох, она на все дотошная! - привяжет конец веревки, петлей, чтобы легче развязывать, ко второму гужу, а сама идет и склоняется позади копны, что-то там с веревкою колдует и кричит:

- Ступай!

И копна тащится за лошадью, ни клочка не потеряется. Так отец ее научил. Только раз показал, как надо чуточку веревку потянуть и ослабить, намотать на нее немного сена и копна поедет сама.

Но метать стог сена, вот это для Митрия - мука. Все надо самому: копны делать можно короткими вилами, а стог метать нужны подлиннее - полустоговые, а потом и самые длинные, стоговые вилы. Такие вилы он нынче сам сделал, почти что две сажени длинною. Когда сдвинуты в треугольник три копны сена вместе, между ними сено укладывается копенными, короткими вилами, но, когда стог вырастает выше головы самого высокого человека, тогда нужно орудовать стоговыми вилами. Не мудрено взять из копны пласт сена, мудрено его поднять и бросить на верх.

Тут нужна смекалка, как поднять тяжелый пласт и не сломать вил? Вилы гнутся, сено из рожков вил вываливается, нужно ловко воткнуть нижний конец вил в землю и упереть одним коленом в рукоятку так, чтобы пласт приподнять вверх, потом перехватить руками выше и побежать вперед так быстро, чтобы пласт взлетел в воздух и уж только тогда можно нести его куда угодно, сохраняя равновесие. Но ведь на стогу кто-то должен подхватить пласт граблями, удержать, уложить плашмя на нужное место и все время утаптывать середину стога, чтобы, не дай Бог, не оказалось впадины, в которую прольет дождем всю середину стога.

Вот это все, без Николки и Елены, Митрий должен делать сам. Как ни делай сток высоким, он все равно к осени сядет наполовину, а потом к зиме совсем будет лепешкой. Занесет снегом так, что его зимой и не найдешь. Значит, чем выше стог, тем сохраннее, да и людей смешить не хочется. Вот Митрий и ухитряется: поставит лошадь в хомуте с веревкой у гужа на другую сторону стога, перекинет веревку через стог и по ней с противоположной стороны влезает на стог. Уложит, утопчет, начнет скат так, чтобы вода сбегала, как с соломенной крыши и опять спускается вниз. Сам вздымает тяжелые пласты наверх, а потом опять лезет на стог. Но самую верхушку надо сделать острой, не сходя со стога, а кто подаст сено для завершения острой верхушки?

Бросает конец веревки вниз, учит Оничку, как наложить на веревку сена, как завязать снопом, но у нее нет опыта, сено рассыпается, пока его дотащит Митрий наверх. А день уже на закате. На западе тучка показалась. Лопается всякое терпение, вырываются недобрые слова, поганят воздух. Оничка плачет, Егорка плачет. Жаль их Митрию, но укротить себя не может. Сползает со стога, навязывает на веревку сена больше, нежели хороший сноп, тянет наверх, а веревка с сеном сворачивает на сторону то, что он уже завершил. Опять все надо снова начинать.

А солнце уже закатилось и дождик стал накрапывать. Это уже несчастье. Если помочит хоть немного незавершенный стог, все сено в нем пропадет, сгниет. Весь труд и золотое время и спокойствие души - все погибнет понапрасну. И вот лезет Митрий снова на стог, наскоро снимает с краев его, что можно, утаптывает середину, вершит, как может.

В первый же солнечный день, придется часть сена сбросить, накосить, высушить и привезти две-три копны нового, завершить, как следует, и укрепить "вицами". Это значит, положить на верхушку стога несколько длинных веток тальника, комлями вниз, связать на самой верхушке, и это сохранит верх стога от сброса ветра, от загиба "юбки"... Первый же дождик примочит верхний слой сена, огладит скаты крыши и увеличит стойкость стога против бури, дождей и снежной вьюги. Зимою нужно только приезжать с лопатой и железными вилами, откопать от снега стог и разломать его верхнюю, обледенелую часть крыши. Сено будет зеленым и пахучим, и каждая в нем ягодка, подвяленная и сладкая, порадует хозяина.

Будь лишний, даже не взрослый человек, да хоть Миколка, стог сена сметывать - одно веселье. Хорошо на нем стоять и глядеть с высоты вокруг, как на том же лугу другие люди гребут сухие ряды сена, подгоняют его впереди себя граблями, помогая пинками ног, как катышки. Любо посмотреть, как весело кругом движется народ, вырастают стога, перекликаются мужики и бабы, а тут, как на грех, оба помощника вышли из строя.

Что взять с малых детей, Онички и Егорки? Таких в городе еще и в школу не посылают, а тут отец их мучает да еще терзает их маленькие душонки ругательством. Все это сам Митрий знает, жаль ему детей, а дети его жалеют. И больше всего жалеют они мамыньку. Лежит опять больная, - молча оба они думают и ужасаются. Вот приедут домой, а у крыльца их избы стоит большой деревянный крест... А мамынька уже в гробу лежит. И правда, с таким страхом все они, и Митрий тоже, подъезжали к дому после трех-четырех дней страды на поле или на покосе.

Но, слава Богу, мамынька опять на ногах, хотя и подвязан живот полотенцем и бледно ее милое лицо. Зато и Фенька заменяет Оничку. Это ей поручен Андрюшка, который уже бегает и лезет всюду, где опаснее всего. Вот они роются в земле, Фенька успела перенять у соседской девочки любимую игру: копать в земле могилки, хоронить в них щепочки, зарыть, воткнуть в одном конце крестик из палочек и причитать:

- Да родимая ты моя мамынька, да на кого ты меня спокинула?

Оничка уже перестала играть в эту игру, но подружки ее, что поменьше, все еще играют. Приходят к Феньке, поправляют, как делать все это печальнее и сами присоединяются и плачут настоящими слезами, заранее отводят душу будущих несчастных жен, матерей и дочерей, с детства приучаются к неизбежному страданию.

Но петухи поют и курицы кудахчут на селе, кое-где старики сидят на завалинках - это уже немощные, либо больные, но бабушки пасут своих внучат, ворчат на них. Слепая Аксинья опять кричит на всю улицу:

- Варька-а! Куда тебя опять нелегкая-то унесла?

Но Варька тут же, только заигралась с собачонкой, отбежала за избу. Выбегает, дает бабушке костыль. Она уже знает: бабушка куда-нибудь пойдет. Не сидится ей дома, когда не с кем говорить. Она протягивает в воздух руку. Варька - ей восемь лет, как Оничке - подбегает под эту протянутую руку и ведет старуху вниз по улице.

День яркий и жаркий, а улица пустая и заросла травой-полынью, цветов возле домов ни у кого нет, только в палисаднике Зыряновых, да кое у кого еще внизу деревни. Но фуксии и беленькие занавесочки кое-где весело улыбаются из низеньких окошек. Даже все добрые собаки на полях и на покосах. Только старые да ленивые лежат в тени и соблазняют мух закрытыми глазами. Все взрослое, здоровое население в поле.

 

Жатва

Проходят дни страды, как годы, а кто торопится, как скоротечные часы.

Здоровье Елены часто зависит от того, весел или груб Митрий. А он чаще груб, нежели весел. Но есть добрые люди на земле. Поднял на ноги Миколку Иван Никифорович, выходил, ни копейки не посчитал, свои лекарства тратил. Шрам над глазом, на брови, глубокий, наискось и красный, но глаз остался невредим. За три недели, лежа в постели, вытянулся Николай. Стал тоненький и высокий. Отец рад и счастлив пошутить:

- В кого ты, такой верзила, уродился?

Рада и счастлива мать ответить шуткой:

- Ежели ни в мать и ни в отца, стало быть в прохожего молодца.

Но счастливее всех сам Миколка. Откуда и прыть? Чуть не подрался с отцом из-за серпа. У отца серп аглицкий, самый острый. Микола не желает жать пшеницу старым, заржавленным серпом. Пришлось купить ему серп: отец привык к своему, никакой другой в руке не держится с такой удачей для постати. Горит постать (ширина полосы, которую охватывает жнец) у Митрия. Завидно Николаю, не желает он отставать от отца. Но за Митрием в жатве никто не угонится. Вот как он жнет: склонившись над пшеницей, он идет с серпом справа налево. Он не захватывает в горсть левой руки больше нежели могут обнять два пальца - большой и указательный, но он и не рвет серпа рывком, не теребит пшеницы с корнем, как это выходит у неопытных жнецов. Он просто нажимает всей ладонью на острие серпа и пшеница сама срезается, без дерганья правою рукой.

Но этого мало. Когда его левая горсть наполнена, он все еще продолжает идти справа налево и набирает пшеницу между указательным и средним пальцем, потом между средним и безымянным и наконец, между безымянным и мизинцем и когда у него в руке уже целый большой золотой веер золотых колосьев, он взмахивает им вверх и опускает вниз так, что колосья выравниваются почти в полснопа. Вот почему и постать его широка и ни колоска не потеряно, жнива подрезана низко, сноп получается высоким и позади его постати ряды снопов обильнее и чаще. Елена едва успевает один сноп поставить и то жиденький, завязанный по бабьи слабо, а у Митрия снопы стоят пузатыми купцами, подпоясаны широким кушаком туго и колосья от тесноты не торчат свиной щетиной, а стоят черно-бурою лисицей, густо, плотно, колос к колосу. Так же Митрий и косит. Как он ни распластывается в поклоне и размахе косы, ему все равно кажется узко на покосах и потому скошенный ряд его травы набит травой плотнее. Он не только скосит и подкосит каждую былинку под скошенной травой, он подтолкнет ее назад, чтобы было видно, что коса Митрия все бреет начисто, без лысин и без хохолков.

Вот почему Микола завидует отцовскому серпу и даже после того, как тот купил ему новый, острый и легкий, как пух. Он думал, что в серпе все дело, но когда взял серп отца, попробовал, нет, по-отцовски не выходит. Тут нужна не только ловкость и сноровка, тут нужно что-то еще, чего у Николая быть не может. Нужен удар молотом шахтера, вырабатывающего свой забой сдельно, нужна экономия времени отца, который должен накормить и содержать семью сам-семь. Нужно, что-то еще, чего Микола быть может никогда не узнает: нужен собственный путь жизни Митрия, идущего по постати своей жизни не одиноко, а в компании с особенною женщиной-подругой, Еленой, от которой хоть и изредка, хоть и не охотно он слышит странные слова, иногда в песне, иногда в пословице, а чаще просто, вот в такой знойный день, когда спина ее устанет до изнеможения, и выпрямляя ее, она посмотрит далеко за пределы пашен, вытрет пот со лба и с шеи и как с собою скажет:

- А все-таки, Господь есть повсюду и во всем. И со цветка пчела берет пылинку и дождь ласкает каждую былинку... Не помню, где это я читала? - И вдруг, наклонившись к жатве, запоет своим тонким, тонким голосом одну из тех многих песен, которые она вывезла из казачьей станицы и которые певала вместе с сестрами и подружками на родных лугах и на снопах за Иртышем.

- Я вечор в лужках гуля-ала,
Гру-усть хотела разогнать...
Цветик аленький искала,
Чтобы милому послать.

Сладко Это слушать всем, сладко Митрию и Миколе и Оничке - они тут все теперь на полосе и Фенька с Андрюшкой под телегой на краю полосы, всем слышать это радостно, но сладость эта щиплет в горле Егорки. Каким-то ему неведомо далеким, недетским чутьем он жалел свою мать. Он тоже жнет, тупым серпом, нарочно выбранным, чтобы не порезал руку и жнет он рядом с матерью, потому что сам снопов вязать не может и кладет нажатые горсточки в кучку для снопа. Но вот он бросает серп, садится на землю и вытирает слезы пыльными ручонками.

- Што ты? - подходит и склоняется над ним Елена. - Ну, что ты плачешь? Ну-ка покажи: ручонку порезал?

- Не-ет, - едва выдавливает из себя Егорка, - Мне тебя жа-алко-о, - уже не говорит, а шепчет он в склоненное над ним лицо матери.

Никогда и никому об этом Елена не расскажет. Уж очень глубоко это проникло в ее сердце, но тут же невольно простирается ее рука над мальчиком и смутно, благотворной лаской, как дождь на пыльную засохшую ниву, падает на эту белокурую головку материнское благословение. Именно здесь, на полосе пшеницы, у недовязанного, недожатого снопа, решает она: этого сына вымолить у строгого отца и отдать в ученье, в школу. Микола уже останется неграмотным и Оничку учить не доведется. Такова же будет судьба и остальных детей, но этого, в котором шевельнулась жалость к матери, этого она отдаст в ученье.

Но, как и все, в усталости и в недосуге, нельзя всерьез принять и обдумать, когда все под Богом ходим. Дожить бы только до того, когда он подрастет, чтобы, если надо будет плакать - выплакать его из этой доли. Дожить бы!..

Теперь уже всякий раз, когда Елена носит во чреве новый плод, она готовится к смерти. Сколько уже раз Господь терпел и миловал. Не бесконечно же Его долготерпенье.

Митрий и сам знает, не до прироста им семьи, куда еще детей иметь, а вот опять не упаслись. Уж и грудь-то высохла от худобы. Андрюшку почти год кормила. До суха высосал все, до последней капли, оттого и выжил, а для нового и крови не хватит, не только молока. Но, да будет воля Божья! Грешно на не рожденный плод роптать.

Солнце поднялось как раз на середину неба. Пора обед варить. Это самый радостный для всей семьи час отдыха, особенно, когда после Петрова Дня, можно есть мясо или хотя бы саломат. Саломат - это должно быть древнее и самое простое, но самое вкусное изобретение для стола. Ржаную муку, а еще лучше белую, замешивают на кипящем сале, а еще лучше на коровьем масле и прожаривают. Ох, и сытно и быстро приготовить, и всем нравится. Но Митрий нынче изредка покупает и свежее мясо. В погребе еще есть лед, наколют его мелкими кусками еще дома, засыпят мясо в котелке, чтобы до варки не испортилось. Уже и лук там и крупы немного и яичко для заправки. Сварят и семья сыта и силы для работы у всех прибавится. Бутылка с молоком в ручье, на веревочке, чтобы струей не унесло. Это для Андрюшки, а для всех остальных молоко вареное с пенкой, из-за которой спорят двое: Оничка и Егорка, а достается она Феньке, потому что та кричит до кашля. Но молока не пьют на пашне. На пашне чай не питье, а еда, с молоком и хлебом и никогда с сахаром, кроме больших праздников, когда в избе случаются чужие люди и когда от них для хозяев останутся обкуски. Но для Андрюшки берегут кусочек. Нельзя кормить его все время молоком: желудок зажигает. Кормят раз в день крошками, размоченными в сахарной воде.

За обедом, хотя и все торопятся, но при виде жирных, наваристых щей, всем делается весело. Оничка грозит Егорке пальчиком, но ничего не говорит. Тот знает, что она только грозит, но не пожалуется. Родители не слушаются их жалоб друг на друга. Такой у них обычай, пока дело не серьезное. Но это дело серьезное. Оничка ходила на ручей за молоком и видела, как Буланиха у Егорки вырвала повод и ушла в овес и покаталась с "переворотом". Значит сделала "вальбище". А овес чужой. Кто будет отвечать? Отвечать будет тятенька. Ага?

Егорка это уже слышал от Онички, только думал, что это ничего, овес сам поднимется. Ночью будет роса, а после росы вся трава поднимается. Но Оничка погрозила пальцем при отце и матери, значит дело серьезное. Оничка не будет сказывать, надо чтобы он сам сказал. Егорка решил сперва наесться, а потом сказать. А то начнут ругать и поесть не дадут.

Но когда наелись, отец и мать на минуточку легли под тень телеги подремать, Егорка понял, что нельзя им говорить, когда они отдыхают. Отошел с сестрой в сторонку, как бы собрать немножко клубники. Оничка ему баском говорит:

- Если не скажешь, я сама скажу. Овес надо поставит. Ты сам поставишь?

Егорка уже забыл, что только перед обедом ему было жалко матери, а теперь, выходит, ему совсем не жалко отца. Ведь сосед придет, начнется грех.

Оничка так и требует опять:

- А за потраву ты заплатишь? Тятеньку платить заставят.

Борясь с собою, вернее, не желая сдаваться Оничке, Егорка отстаивает свои права. Он грозит Оничке:

-- А я им про простоквашу расскажу.

- Ну, и расскажи. Это нисколечко не страшно.

Егорка косит глазенки мимо Онички. Он думает. Впервые думает серьезно: не о том, что случилось, а о том, как это вышло: Буланиха виновата. И он рассказывает Оничке, захлебываясь от спешки. И Оничка придумала:

- Побежим. Коленьке скажем!

- Он меня отлупит, - грустно отвечает Егорка.

- Зато тятеньке не надо говорить, - уверяет хитрая Оничка. - Коленька с нами пойдет и мы все овес поднимем.

Они спешат к Миколе. Тот сразу понял, но Егорка хочет повторить, как это вышло:

- Я путал Буланиху, а она мотнула головой от мух, да как хлестанет меня по башке головищей своей. Я упал и повод выпустил, а она ушла в овес. Я не успел ее согнать, она стала валяться и жеребенок...

Но Оничка не дала ему досказывать, поторопила:

- Коленька, побежим все вместе овес поднимем, пока тятенька спит.

И побежали и поднимали, еще больше вытоптали чужой овес. Николка выгнал их из овса и решил за всех.

- Беспременно надо тятеньке сказать. Овес-то Вялковых. Нет, погодите. Я сейчас...

Он побежал к телеге. Отец уже встал и мать взялась за серп. Микола взял узду, сбежал к ручью, поймал Буланиху, сел на нее и погнал на стан Вялковых. Там он рассказал все как было. Вялков выслушал, посмотрел на Миколку, подошел поближе, потрогал его шрам над глазом и спросил:

- Не больно?

- Нет, слава Богу, зажило.

- До свадьбы заживет и в солдаты тебя не возьмут. - Потом прибавил: - Поезжай с Богом. Спасибо, что сказал, а то я бы на кого другого подумал. А Егорку увижу, уши ему отъем...

Прискакал Микола к своим, а там Егорка сам все рассказал, расплакался. Микола привез поклон от Вялкова. Митрий похвалил Миколу:

- Вот это правильно, сынок! Большого сердца человек, Вялков. Пошлем Егора к нему на выучку. В работники сдадим.

Так все обошлось мирно и благородно. И о простокваше не пришлось рассказывать, а следовало бы. Это забавно.

Случилось это вот как: тогда Митрий и Елена косили у Касьяновых. Елена строго наказала Оничке, как и чем кормить больного Миколку, что дать Феньке и Андрюшке, а Оничке и Егорке оставила в погребе кринку простокваши, покрывши ее краюшкой хлеба на один раз на двоих.

Оничка все выполнила так, как было наказано, но когда пришло время обеда, она достала кринку простокваши, поставила ее на стол, разделила поровну хлеб, а поперек кринки сверху положила Егоркину ложку и сказала ему:

- Вот я разделила пополам простоквашу. Видишь: это моя половина, а та твоя. Я старше тебя и буду есть сперва, а потом ты.

И стала есть. Егорка покорно ждал и смотрел: в кринке его половина казалась ему все такой же, целой половиной. Но когда он взял свою ложку и начал есть, то простокваши ему не хватило. Даже хлеб доесть не успел, а хлебать было нечего. Тогда он понял, что обманут и заревел. Больной Микола вмешался:

- Чего вы опять там делите?

- Она всю простоквашу съела одна-а! - Егорка, как никогда еще, кричал не от голода, а от обиды. - Она только на донышке мне оставила. Все одна слопала.

Миколка поднялся на постели, но из-под повязки на глазах не видел ни Егорки, ни Онички, и сам, чуть не плача, крикнул на обоих:

- Убирайтесь из избы! Андрюшку разбудили. Мне самому надоело целый день слушать этот рев.

Оничка вытолкнула Егорку из избы, вынула из зыбки Андрюшку, вывела за руку Феньку и уже на крылечке попыталась замять свою вину:

- Ну, не реви. Я тебе яичко испеку.

И побежала в те знакомые места во дворе, где были куриные гнезда; достала одно яичко, (а там их было четыре - мамынька не узнает), вбежала в избу, сунула яичко в горячую золу в загнете печки и, пользуясь тем, что Николай не видит, стряхнув золу с пальчиков, выбежала к детям. Фенька видела и, хотя она уже получила свое испеченное яичко, смотрела на Оничку голодными, ожидающими глазами. Когда яичко испеклось, пришлось ей дать половинку, но Егорка и тут не успокоился.

- Опять ей? - он оттолкнул свою половину и еще обиднее заревел.

А в это время заревел и Андрюшка, тоже тянется к яичку. Фенька, управившись со своей половиной, не зевала и, когда вторая половина яичка оказалась на полу, она схватила ее и сразу заложила в рот.

- Подавишься, ты дура! - кричит Оничка, а Егорка уже угрожает:

- Вот я мамыньке скажу!

Оничка знает, что твердым печеным яйцом Фенька уже однажды давилась и это будет раскрытие всех ее секретов не только перед мамой, но Николай услышит и будет допрашивать. Она сама заплакала и с негодованием ответила Егорке:

- Ну, и сказывай!..

Теперь ревели уже трое: Егорка, Оничка и Андрюшка, а Фенька не могла даже реветь, потому что подавилась и закашлялась. Оничка поколотила ее по спине, яичко вывалилось изо рта Феньки. Цыган был тут и все начисто слизал с немытой ступеньки крылечка... Теперь присоединилась к общему реву и спасенная от удушения Фенька. Микола, опираясь о косяк двери, вышел ощупью из избы и заревел на всех:

- Да замолчите вы, опасна боль вас задави!.. Хоть беги из дома!.. И побежал бы, кабы видели глаза.

И он такой крепкий и легко переносящий всякую боль, тоже сел на ступеньки и заплакал. Слезы накопились под повязкой и щекочут глаза, смачивают марлю и разъедают незажившую рану.

Оничке и Егорке стало жаль Миколку, они смолкли, вытерли слезы, и, как сговорились, взяли за руки: Егорка - Феньку, а Оничка - Андрюшку и пошли через улицу, на крыльцо Касьяновых, на котором они обычно ждали родителей с покоса или с пашни. Но было еще рано, бабушка Касьяниха, мать Кириллы, с внучатами были еще на огороде, а старика Касьянова они боялись. Он всегда был на дворе, всегда с топором или пилой и не любил ребят. Тогда они пошли за дом Касьяновых. Там есть переулок, покрытый зеленой муравой и от тени забора было хорошо укрыться от солнышка. Только тут нельзя шуметь, а то дедушка Касьянов услышит, придет и прогонит.

Миколка остался один, ушел в избу, лег на кровать и долго еще боролся с непокорными слезами, разъедавшими его рану над глазом.

Цыган всегда сопровождает детей, в огород или по улице куда-либо к соседям, а Булька всегда оставался дома, караулить хозяйство. Ленив он на подъем потому, что живот его всегда пуст и тощ. Если дети ссорятся из-за последнего кусочка хлеба или из-за яичка, то кто и чем накормит собак? Поэтому они так охотно бегут за хозяевами на пашню. Там всегда хоть косточку им бросят, а то и сами выследят и умудрятся поймать неловкого зайчишку, долго будут рыть и ждать крота. Но никогда, даже голодная собака, не тронет запаренные птичьи яйца или маленьких неоперившихся птенцов. Есть такой закон у животного мира: не трогать малое, беспомощное дитя, даже звереныша.

И тут, в тени чужого забора, Цыган растянулся на травке и отдался весь в распоряжение заплаканных детей. Чует пес своим особым, людям недоступным, чутьем всякое человеческое горе и, если надо, то и жизнью пожертвует во имя верности и дружбы к человеку, прощая ему все его грубости и разделяя с ним голод и холод и всякие невзгоды. Терпел и Цыган, когда Фенька ездила на нем лежачем, позволял и Андрюшке играть с его ушами, даже приучился приносить брошенную Егоркой палочку. Вот так и занял и развлек Цыган всех четверых под чужим забором, пока вернулась из огорода бабушка Касьяниха с целым выводком своих внуков и внучек. А когда она их накормила и вывела на высокое крылечко посидеть, на то же крылечко собрались и дети всех тех рабочих, которые были на покосе у Касьяновых.

На этот раз их было тут не менее десяти посторонних, но никто не ждал своих родителей с таким нетерпением, как дети Митрия и Елены. Потому что только с приездом родителей можно что-либо поесть. Вот если бы были арбузы. Арбузы сеют и выращивают только казаки на прииртышских степях. Иногда оттуда появляется на улице села целый воз. Но арбузы продаются по две копейки, а большие и по три. Даром не дают, а в горах их никто не сеет. Но когда родители купят и оставят детям арбуз - вот это дело! Один арбуз с хлебом на всех, на целый день хватает. Только надо с хлебом есть и все корочки хорошо обгладывать.

Ждут пождут родителей, всматриваются в каждую телегу, показывающуюся вдали на дороге с пашен. Нет, не наши. Солнце уже клонится к закату, а закат пылает в красно-желтых тучах. Оничка видит, что коровы пошли из стада. Она бежит, загоняет их в пригон, выносит подойник и садится под белянку, доить. Белянка дается доиться мирно и не лягается, а Буренка иногда так ударит задней ногой, что опрокинет подойник и разольет молоко. А молока и обе-то коровы дают всего четыре кринки, полподойника. Оничка делает так, как мама: подоивши Белянку, она идет в избу, разливает в кринки молоко, а потом идет доить Буренку. Если улягнет, то не все молоко прольется.

Феньку и Андрюшку она оставила на крыльце Касьяновых с Егоркой. Егорка хотел было побежать играть с другими мальчиками, да нельзя. Он держит Андрюшку, чтобы не полетел с крыльца. Иногда он сажает Андрюшку, вместе с Фенькой и та горда, что ей поручают Андрюшку, но долго усидеть на месте не может и рвется к Оничке. Та всегда ей даст немного молока. На этот раз она наказала Егорке не пускать Феньку. Она пугает Буренку. И вот сидит Егорка на крыльце и невольно слушает сухую, с темным лицом бабушку Касьяниху. В растяжку, басом, она рассказывает своим внукам то, что видит в тучах, красных от закатывающегося солнца.

- Это война-а идет, - говорит она. - Видите, как там полыхает пламя! - она указывает крючковатым пальцем на закат и разъясняет: - Та желтая туча головастая, как кошка. Это Китай идет!.. Китай тыщу лет не воевал, у него людей народилось столько, как на целой шубе волосков. А у белых царей всего только, как волосков на одном рукаве шубы. И все-таки белые цари пошли с Запада на Восток и разбудили Китай и Китай поднялся. Во-он он желтоносый, идет войной на Запад солнца и быть всемирной войне. А как настанет всемирная война, то и всему свету конец.

Бабушка Касьяниха рассказывала это так твердо и знающим пальцем тыкала на желтую тучу и на красную и угрожала, что они вот-вот сойдутся и начнут всемирную войну. И правда, что из туч погромыхивали угрожающие громы и вспыхивали молнии. Война, значит, началась. Куда же от нее теперь прятаться?

Но ни войны, ни даже дождя в тот вечер до села не дошло. Дождь прошел куда-то мимо, а пламя на закате скоро погасло и сменилось сумерками, однако, рассказ бабушки Касьянихи Егорка никогда не забудет. И не забудет он тех дней и вечеров и знойных полудней на пашне, той памятной страды, первой в жизни всей Митриевой семьи, потому что первая у него была настоящая запашка, первая горячая жатва и косьба и молотьба снопов ранней осенью. Не забудет он этого лета еще и потому, что в тот же день, когда потрава овса Буланихой сошла без всякого наказания, случилось много незабываемого. Оничка победила его обходным способом, не жалобою, а заботой об овсе через брата Коленьку - это раз. Егорка решил не доносить на нее матери об украденном из гнезда для него же яичке и о том, как она обманула его с простоквашей - это два. А третье было вот что: набравшись храбрости, он сам стащил отцовский острый серп, пока отец пошел на стан попить воды, захватил серпом первую же горсть пшеницы, взял ее левой рукой, прижал к серпу и даже не заметил, как пшеница была срезана... Но что это? На лезвие серпа прилипли два маленьких ногтя... Целиком с телом!.. Чьи же это? И не сам он, а стоящая с ним рядом на постати мать увидела, как кровь из его руки льется струйкою на жниво. И только тогда, когда мать закричала и все поняла, а он увидел свою левую ручонку без двух ногтей и в крови, он и сам закричал, сперва от испуга, а потом уже от боли...

Крик и переполох был общий. Егорка вышел из строя жнецов на целых две недели. Но пальцы его заживут и ногти вырастут, только кривые и горбатые на всю жизнь, чтобы не забыть первого урока жатвы настоящим, острым, аглицким серпом.

Но это только малая частица всего, что случилось и случается на пашне, на покосе, и во время молотьбы, когда выглаженное, вытоптанное и политое водой, укатанное до твердости гумно на краю полосы, будет окружено золотой стеною из снопов и когда все четыре лошади и вместе с ними даже жеребенок, бегают кругом по сплошной, до последнего плевела растоптанной мякине, под которой уже видно, как краснеет крупное, богатое зерно урожая.

Всего не описать, всего не рассказать. Это надо видеть, этим надо жить, принимать это усталостью с одышкой, окропить это потом и капельками крови - тогда это запомнится до скончания жизни.

Hosted by uCoz