I. Что первое увидели глаза

е надо мудрствовать и придумывать особенные качества в характере и в поведении Егорки для объяснения причин, побудивших написать биографию его детства, отрочества и отчасти юности. Посмотрим на него, как на одного из миллионов Егорок, Мишек, Гришек и прочих, ничем не замечательных парнишек, как и Машек и Палашек, пренебрежительные имена которым надавала и увековечила сама наша русская история с древних времен. Пришедшие в жизнь непрошеными и не всегда желанными и ушедшие из нее никому не ведомыми, они, однако, были и все еще являются объектом беспокойства для избранных и более счастливых и даже, за последние столетия, причиной споров и забот так называемых освободителей народа и с ними народных бедствий и волнений.

О самом раннем младенчестве Егорки можно было бы и не говорить, тем более, что в эту пеленочную пору, он Егоркой еще и не был. Молодая его мать, наверное, называла его Егорушкой, а может быть и никак не называла. Просто: милый да хороший, да ни у кого такого нет. Родился он не первенцем, а третьим из детей. У матери не было досуга отдавать ему ласки и заботы, а все же, кормя его грудью, не могла она хоть изредка не улыбнуться ему и не ждать, когда и он впервые улыбнется влажными от молока губами. Дождалась и первых зубов, почуяла их той же грудью, когда уже пора было от груди отсаживать. Кому из матерей не жаль было отвыкать от тяжеленькой теплоты ребенка, когда он тянется к груди и плачет и когда, суя ему в рот соску, мать спешит утешить и успокоить его колыбельной песенкой? А когда заснет, обманутый и убаюканный, смотрит мать, не насмотрится на него, а если есть кому ее слушать, расскажет, какой это особенный, не по возрасту догадливый ребенок. По этому, должно быть, и имя ему выбрала геройское - имя Егория Храброго. Да оно так и было, на Юрьев День родился. Не раз рассказывала и о том, как произошло его рожденье.

- Встала я в то утро чуть свет-заря; пока умылась, помолилась, вышла корову подоить... В ту пору у нас уже своя Белянка доилась. Подоила, солнышко уж показалось из за сопки. Погнала я ее в коровье стадо, к пастухам; только выгнала из двора, в переулок завернула, соседка, бабушка Колотушкина, своих коров выгоняет. Ой, говорит, девонька, на тебе лица нету!.. А я и вправду солнышка-то уже не вижу... Тут она бросила своих коров и повела меня назад, в нашу избу. А я-то не могу. - В этом месте рассказа, лицо Елены выражало страх, который, по мере описания родов, переходил в радостное торжество жизни над смертью. - Ну, вот схватило меня мукой смертною и не отпускает. Померк мой свет. А бабушка, хоть и не была повитухой, а рука у нее легкая... Уложила меня тут же возле стенки, на полынь траву. Как сейчас помню запах... И вот родился, часу не мучилась. Бабушка забрала его в подол и довела меня в мою избу. Старшенькие-то и проснуться еще не успели, как этого им принесли. Ревет-базланит, разбудил обоих. Миколе-то уже четыре было, а Оничке два годика.

Любила Елена рассказывать и про то, что было после. Приятно было вспомнить, как лежала она три дня в постели и как бабушка Колотушкина и соседки, и даже из дальнего конца села добрые женщины, пришли наведаться, нанесли ей пирогов и всякой всячины. И уберут в избе, и детей накормят. Митрий за девять верст пришел пешком с работы - шахтер он был тогда. На другой же день услышал о рождении второго сына - пришлось самому все доедать. Такого в доме никогда не водилось - столько нанесли.

- А на четвертый день поднялась. Перепоясала живот полотенцем потуже да и за работу. Взялась за работу, потому что трое их у меня стало, да и не городская барыня. Это в городе, сказывают, как чуть что приключилось, тут тебе няньки и мамки. А в нашем быту и хуже моего бывает. Другой женщине на поле, либо на покосе, приключится, а мужик посадит роженицу в телегу, растрясет по дороге, и рожай как хочешь. А мне, как Бог послал бабушку Колотушкину, дай ей Бог здоровья!

А бабушка-соседка и впрямь показала свое доброе сердце не только тем, что приняла новорожденного, но и тем, что нет-нет забежит к Елене, совет подаст, малого понянчит и старшеньких постережет, когда Елене надо отлучиться из избы. Бывало, что и днями у себя Егорку нянчила, когда Елена у кого-либо на жатве в поле, либо платье шьет псаломщице. Шить научилась еще в девичестве от матери, вдовы-казачки.

Егорка так часто оставался с бабушкой Колотушкиной, что она к нему привыкла, и расставаться жалко было, когда мать приходила с работы или с поля и уносила Егорку домой. Не родная была бабушка, а заботилась, как о родном. Потому-то он и выжил, а то без матери да без догляда рос бы как сиротка.

Но вот и год исполнился - Егорка ползает - живет. И радоваться нечему, а он смеется. А перед тем, как подошел второй Егорьев День в Егоркиной жизни, случился еще грех. Поскользнулась Елена на льду, на проруби в Великий Пост, чуть не утонула: был март, все уже таяло, прорубь-то и обвалилась. Еле пришла домой и родила недоноска, мертвенького. А Егорка и вторую зиму, студеную, и весеннее половодье перенес, когда и взрослых то болезни косят как траву, а малюток? То и дело видишь: опять на могилку чей-то отец несет под пазухой игрушечный гробик. А Егорка выжил, переборол самую хилую пору младенчества. Встал на ножки, ходит-колобродит. А сколько раз был на краю могилки. Как-то вечером, схватил свечку прямо рукой, обжегся, выронил, упала свечка на пол, подожгла ему подол рубашки. Да на счастье рубашонка оказалась мокрая - не загорелась, а только зауглилась, успели погасить. А то сгорел бы и избу сжег.

Много было с ним беды, всего не перескажешь. Однажды зимой посадила Елена его на печку, наказала сидеть смирно и дала ему кусочек пирога, рот заткнуть. Самой нужно было спуститься в подполье за картошкой. Только открыла западню, стала спускаться, а он бух: - прямо ей на спину. Тем и спасся, что не на пол слетел, а как-то ухитрился "костыгнуть" в подполье без опасности. А тут еще и старшенькие меж собой подрались, кричали, унять не могла.

Но не все же были беды и тревоги, были и хорошие с ним случаи, которые мать и сам Егорка запомнили на всю жизнь.

Складки и морщинки, наложенные рассказами об ужасных случаях, на лице Елены разглаживаются, оно молодеет, проясняется улыбка и, сквозь матовую бледность на щеках, пробивается румянец.

Не раз рассказывала она про то особенное утро, когда она, в Егорьев День, впервые понесла Егорку в церковь для причастия.

- Ходить он, как следует, сам еще не мог, да и как его по сырой земле поведешь, а уж двух лет, тяжеленький. На руках несла. - Сшила ему новую рубашечку, поясочек из ленточки, головку вымыла да причесала, кудрявенькую, белокурую. Обхватил меня за шею ручонками, крутит головенкой во все стороны, видно, что впервые видит Божью благодать и радуется вместе со мной одною радостью.

Кажется, Егорка и сам помнит и никогда не забудет все, что впервые увидели его глаза в то утро. Прошло это как сон, а не бесследно, и этот сон уж не могли затмить никакие затемнения позднейших дней и лет, ни голод, ни обиды, ни слезы детские. Нет-нет и выплывет опять большим, большим, широким светом неба и земли. А иногда только мелькнет далекой, синей-синей, еле уловимой небылицей.

Да, это был яркий, радующий, почему-то как бы стыдящий свет тихого, весеннего утра, тот самый свет, который для одних - первое прозрение, а для других погибельное ослепление. Погибельное потому, что некому помочь открыть глаза, некому так рассказать о свете, как умела рассказать Елена.

Не память, но Егоркины глаза запомнили, что голову и плечи матери покрывала большая, светлая, в ярких цветах, новая шаль. От этих цветов пахло свежим воском, и еще чем-то пряным - не обонянием он принял аромат материнской шали, а тоже как будто глазами. Глаза были так жадно и широко раскрыты на все, что озаряло солнце.

Какая даль, даль, даль сейчас за плечами матери. И радость полная и острая, щекочущая зрение, потому что она была первая, неведомая, неосмысленная радость... Так радуется все, что ничего не знает. Так радуется первый цветок-одуванчик, когда он впервые раскрывает свой венчик перед солнцем. Во всей его круглой рожице тогда раскрывается огненная, неугасимая улыбка. Так он с улыбкой и живет всю жизнь, пока не облетят все лепестки и пока вместо них не появится круглый пуховой шарик-одуванчик. Но вот дунет ветер, и отдельные пушинки, крошечные воздушные парусинки, полетят, полетят кто куда, высоко, далеко... Так уносятся от одуванчика окрыленные семена, чтобы зачать новую жизнь где-либо в пыли при дороге или на притоптанных скотом лужайках. Имеются ли у этих пушинок глаза? Нет! А сколько радости, сколько красоты даже в слепом полете к новому воплощению семени!

А если безглазое и неразумное радуется и веселится и несется в пространстве и во времени, так как же широка и просторна жизнь для зрячей, для окрыленной мечтою души человеческой! Когда она отцветает на земле и, невидимая, переносится через великие пространства, в новые миры, в верхние и нижние, смотря по прежним заслугам, как много она может увидеть необъятной, безграничной радости!

А разве это земной мир можно обозреть даже в течении целой долгой жизни? Разве можно все изведать, все увидеть, все понять?

Ничего не понял и Егорка, он только видел. И увидел он впервые небо, но не наверху, а внизу, под ногами матери. Мать с младенцем шла как будто между синими небесами, ни к одному не прикасаясь. Небеса эти были очень далеки одно от другого: верхнее - высоко-высоко, нижнее глубоко-глубоко. Ребенок не понимал, что мать его переходила по доскам и камешкам через весеннюю лужу. Он не знал, что небо всею синевой отражалось в весенней луже, сделавши эту лужу такою же лазурную, такою же бездонную, как небо.

Запомнили глаза Егорки, что мать тогда пошатнулась на шаткой доске через весеннюю лужу и вскрикнула:

- Ой, ой! - И увидели Егоркины глаза, как все нижнее голубое небо сморщилось и обнажило на дне лужи песок и грязь.

И хотя в голосе матери, вместо испуга, была шуточная, молодая бодрость, все-таки ребенок еще крепче обхватил ручонками шею матери и близко-близко заглянул в ее повеселевшие глаза... Как хорошо, что это так случилось! Как хорошо, что она вскрикнула и что он заглянул в ее глаза. Он увидел и навсегда запомнил, что в глазах матери была твердыня безопасности и одна ласка, одна незыблемая любовь... Могла провалиться или уйти из-под ног земля, могло упасть небо, но в улыбке материнских глаз - полная сохранность, и руки матери, прижавшие к груди ребенка, не могут его выронить... Значит, вот тогда впервые и на всю жизнь, в улыбке матери, запомнилась и утвердилась вера в вечность жизни, как в бессмертие.

Несла Егорку молодая мать куда-то к приближавшемуся колокольному звону. И звон тоже запомнился не слухом, но глазами: он был голубой, как небо, золотой как солнце, радостный, как улыбка матери и веселый, как зеленая молодая травка.

Нельзя все описать и перечислить что увидели в тот первый день глаза. Но все это было раз и навсегда собрано в одно большое, радостное слово - Весна...

Егорке пошел третий год. Год длился долго. Все проходило мимо памяти. Глаза искали только то, что питало его тело и к чему тянулись руки с жадностью всегда голодного и часто плачущего ребенка. Но вот новою весной, впервые сытому пасхальным изобилием Егорке, опять вымытому и причесанному, ласковый голос матери позволяет:

- Ну, теперь беги, побегай по травке.

Егорка никогда еще не бегал по зеленой травке. Босые его ножки щекочет мурава своей прохладою, как нежной щеточкой. От быстрого разбега в эту радость Егорка падает. Со смехом, с визгливым детским хохотом, он пытается подняться, но снова падает и нос его, уткнувшись в траву, втягивает в себя тот самый запах родной земли, от которого пьянели сказочные богатыри. Так сладко, весело и опьяняюще пахла земля, что ему не хотелось вставать. И тут перед самыми глазами мелькнуло нечто светлое, как звездочка, далекая, вся в многоцветной радуге, такое разноцветное окошечко раскрылось сквозь всю толщу земли. Медленно, как к волшебному перу жар-птицы, Егорка протягивает ручонку, чтобы схватить это сокровище, но голос матери испуганно предупреждает:

- Не трогай, ручки порежешь... Это стекло!

Отдернул руку, оторвался он от зачарованной иным, невидимым миром, сотканным из радуги и лазури.

- Это солнышко в нем отсвечивает, дурачок! - поднимая осколок стекла, объясняет мать и помогает Егорке встать на ноги.

Только теперь он поднял голову и, увидевши настоящее, слепящее солнце весеннего полудня, зажмурил глаза и с неохотой согласился.

- Солнышко?

Лишь много лет спустя, в путях жизни, он сравнит подлинное небо, отраженное в луже и настоящее солнце, отраженное в обломке стекла. Потому что память будет оживать, а неопытное, пробуждающее сознание будет искать ответов на всякое движение полевой былинки. А пока протекало лишь начало детства, беспечного, богатого невероятной нищетой.

Все шире раскрывались глаза навстречу каждому дню. Длинны и скучны приключениями те дни. Долго тянулась весна, еще дольше жаркое лето, еще дольше дождливая, непогожая осень, и целой вечностью была сибирская зима.

Бесконечно длится зимний день, когда не в чем выйти посмотреть на снег. Бесконечно длится целая неделя, когда отец ушел в шахту в воскресенье к ночи, а в субботу ночью обещал принеси сдобный калач от белого зайчика, а заяц калачик сам съел, и обещал прислать в другую субботу... Кто поймет эту тоску и ожидание долгими часами, когда светлый день где-то за замершими окошками идет, идет, идет? И, наконец, проходит мимо и опять уносит не только белый заячий калач, но и черствую корку...

Многие ли знают и кто может понять, какое острое любопытство останется на всю жизнь у ненасытных глаз к белому рису с изюмом?.. Егорка еще не пробовал, а только видел, как богатая соседка в Родительский День, после Пасхи, разносила в чашечке кутью с изюмом и давала старикам и старушкам по ложечке за упокой души ее сродников... Ах, Боже! Почему малютка не родился стариком?.. И почему в его доме не было ни бабушки, не дедушки?.. У них как-нибудь бы капельку попросил бы и попробовал.

Зачем даны глаза ребенку, у которого никогда в детстве не было ни шапки, ни сапог, ни синих бархатных штанцев?.. Для того ли даны ему глаза, чтобы всю жизнь с завистливой улыбкой, молча любоваться, как другие дети, как цветики полевые, украшают улицу села на празднике?.. Для того ли?

Нет, не для того, никак не для зависти даже к детям Кириллы Касьянова, что живут напротив, через улицу. Дом у них полная чаша, все одеты и обуты и не знают, что такое быть голодным и дрожать в нетопленой избе. Никогда и после никому Егорка не завидовал. Не было этого в обиходе бедноты быть может потому, что на селе были люди даже беднее Митрия. У соседки, вдовы Анны Маркеловны, трое сирот, мал --мала меньше и ходят с холщевою сумкой через плечо, побираются Христовым Именем. Елена никогда не отпускает их без ломоточка хлеба, а от других, даже богатеньких домов, нищие уходят после оклика: "Поди-подите: Бог подаст!.."

Да и мал был еще Егорка, чтобы кому-то позавидовать. Привык к тому, что было, и на ум не приходило, что могло быть лучше. Вот и четвертый год миновал и опять прошло жаркое и дождливое и долгое лето и опять ненастное, низкое небо осени засыпает деревню желтым листопадом; а у Егорки - "цыпки" на ногах: набегал их по дождливым лужам да по суховейной улице. В потрескавшиеся босые ноги въелась пыль и вся кожа превратилась в сплошную черную коросту. Не дают спать по ночам, плачет он, другим спать не дает. Намажут ему коросты подгорелым салом, утешают:

- Не плачь, до свадьбы заживут.

И к первым снегам зажили. Зимой сидит он на большой печи, зароет ноги в подсыхавшую там для мельницы пшеницу. Молчит и ждет когда дадут поесть. Отец всегда где-то работает, мать вечно занята, одна на всех. Подождет-подождет и заноет-заревет. Голоден. И поиграть нечем. Первые игрушки - "бакулочки", ровненькие отрезки дерева, подобранные на постройке нового амбара у Касьяновых, принес ему старший брат Микола. Хорошие, пахнут обновами, так бы и нюхал их все время, но сыт ими не будешь. Складывает их так и эдак, сопит всегда мокрым носом, что-то говорит с самим собою. Как и где он научился говорить, никто не спрашивал, не удивлялся. Говорил и даже не картавил, все слова по слуху повторял за старшими, точь в точь.

В Филиппов Пост, перед Рождеством, в ковровой кошевке, на паре лошадей, приехали и ворвались в их бедную избушку три краснощекие с мороза девочки, племянницы Елены, дочки старшей сестры Лизаветы из Таловского рудника: Ольга, Саша и Лиза Жеребцовы. Все были одеты тепло и пахло от них меховыми шубками и согретыми под мехами новенькими платьями. Приятно было, когда поочередно обнимали тетку Елену и трогали по волосам Егорку. Ольга, старше всех, почти невеста, показывала картинки в красках. Там была. "Под вечер осенью ненастной, в пустынных дева шла лесах..." Там был "Полкан Богатырь" - могучий человек с лошадиными ногами и еще какие-то. Купили в лавке у Зырянова, привезли похвастаться. И вот тут-то Ольга поднесла к самому носу Егорки картинку: "Ступени жизни человеческой" и поднесла ее тем самым уголком, в котором, позади человека, стоит скелет смерти, с дырками вместо носа и глаз, с косою над голым черепом и весь в белом саване, и поднесла не просто показать, а напугать, и при этом, вместо слов произнесла:

- У-у!..

Отшатнулся и упал на спину Егорка. Так закричал, что все в избе переполошились и больше всего мать Егорки. Никогда такого не было с парненком. До смерти перепугался. Ольга даже сама испугалась и заплакала. Этого никак не забудешь.

Егорка всех этих двоюродных сестриц любил и любил, когда они приезжали - такие все хорошие, веселые, красивые, но почему Ольга так недружелюбно ткнула ему смертью в нос? Тогда он этого не понимал, но мать поняла: не было у нее для него времени, помыть причесать, одеть чистую рубашку. И рубашки не было, а что-то от старшенькой сестрицы, вроде старой кофточки, с грязными на животе заплатами. Как-то поневоле вышло так, что Ольга ткнула в нос Егорки смертью с явным пренебрежением к неопрятности. Дескать: "Вытри ты свой грязный нос, видеть я этого не могу!". В тот же вечер Елена вымыла Егорку, хотя и очень ему было больно: - нос распух от насморка. А потом, при коптилке сального жировика, - свечка стоила три копейки - села она починять Егорке рубашку и стала петь такие грустные, такие горестные песни. Сидела, пришивала заплатки, пела и потихоньку плакала. Капали крупные слезинки и расплывались пятнами по синему полю, среди желтеньких цветиков старого ситца.

Может быть поэтому незабываем стал и другой случай, когда уже весною, пятой или шестой в его жизни, бегал он по улице среди других детей, такой же опять грязный, в испачканной на животе рубашонке - не умел он еще есть, как взрослые, проливал из ложки щи и молоко. И тот же грязный нос, с хроническим для бедных детей насморком, который длился зимой и летом: играл и засмотрелся на проходивших мимо двух девушек. Такие обе были чистые, нарядные - глаз не оторвешь... Смотрел, а нос вытереть не догадался, и слышит: одна из них, что пониже ростом, скривила лицо, отвернулась и говорит той, что повыше:

- Ой, какой грязный парнишка!

А та, что была повыше, подошла, взяла конец разорванной Егоркиной рубашки, вытерла Ему нос и говорит своей подружке:

- Ничего! Хлеб выкормит, вода вымоет! - и когда вытерла Егорке нос, еще прибавила: А может этот сопливый будет и нас с тобой счастливее.

Только позже узнал Егорка имя девушки. Это была Аринушка, дочка местного лавочника, Григория Евстафьевича Зырянова.

Да, Егоркино детство богато было не только нищетою, но и тем многообразием простонародья, которое не может уместиться в книгу и картину - такое это необъятное, непревзойденное искусство: жить деревней, целой волостью, уездом, всей губернией! Всей массою народной! Даже тот маленький мирок, всего лишь несколько домов, окружавших избу Митрия, перед прохожими и странными людьми не раскроется. А если бы раскрыть все до конца, да нарисовать картины, можно ими целый городской музей заполнить. Да кому это нужно и какая в этом для народа польза? На смех людей выставлять! А в Николаевском руднике сто сорок дворов. Каждый человек с глазами все видящими зорко и открыто или с прищуркою и молчаливой хитрецой, а слова у всех скупые, осторожные. Чего вам, странным людям нужно? Пришли на горести наши поглядеть-позабавиться, али богатствами своими похвалиться? Тут каждый по-своему умен, а если и дурак, так пойди да посмотри на Анемподиста - есть у них такой, но другого такого дурака во всем свете не сыщешь.

А послушать хочешь - есть в селе и стрекотуха, бабушка Аксинья, слепая. Кого угодно отчитает, что и с умом не соберешься. Так ее все и зовут: Евангелистка. Да и говорят, здесь всяк по своему: один скороговоркой, другой с растяжкою на "о", третий, самый крупный ростом, с женским привизгом, а четвертая, баба с колокольню ростом, скажет мало, басом, да как в конце присвистнет - прямо Соловей Разбойник. Хоть высока, а два зуба малорослый муж все-таки, вприскочку, умудрился ей выбить. Тут подумаешь: отнеси Господи с такой связаться! А дойди-ка до сердца, растрогай душу, если умудрен таким талантом - раскроется такое и в словах и в жестах, что ни какой актер, не смог бы передразнить. И это только вот тут, в соседстве от Митриевой избы, а возьми всех их! Уж не будем говорить об окрестных деревнях и селах, где что ни наречие, то и ненаписанная этнография. Да где же это все по-настоящему представить в драме, в картине ли, в песенном ли мастерстве? Как подвыпьют два три мужика, как сомкнут вместе бородатые головы, как быки бодаются, да как запоет один, да как вольются в его голос другие - камень зарыдает. А когда какие-то господишки из города заедут - все, мужики и бабы, как воды в рот наберут, каждый дураком притворяется.

Мораль из вышесказанного вот какая: избрали мы Егоркину жизнь не потому, что он сын бедняка и что жизнь его полна будет обидами и нищетой, а потому, что, как и предрекала Аринушка Зырянова, хлеб его выкормит, вода вымоет, а что из него выйдет - гадать не будем. А главное потому, что повезло Егорке родиться в той среде, в которой он рос, как в бурьяне, пропахший горькою травой-полынью, а полынь, как известно, даже и коровы не едят, а блохи от полыни скачут во все стороны.

Hosted by uCoz