Г.Д.Гребенщиков

 

“ТОЛКАЙ ТЕЛЕГУ К ЗВЕЗДАМ!..”

Есть такая поговорка в Америке: “Hitch your waggon to a star”.

Точный перевод ее: “Толкай свою телегу к звезде”, но я ставлю “звезду” в множественное число, чтобы расширить небосклон. Прочитал я эту поговорку вскоре после приезда в Америку, когда учился английскому языку всеми способами и читал все вывески, рекламы, надписи в вагонах подземных дорог и прочее, малопонятное, что хотелось понять.

Это длинная история рассказывать, как я учился языку. Десять лет прошло, пока я рискнул выступать с публичными лекциями, и лишь после пяти лет разъездов с лекциями отважился принять кафедру русской литературы и истории в одном из американских университетов.

Тут надо признаться, что само приглашение на кафедру произошло после позорного провала моей первой лекции в этом самом университете. Меня это крайне удивило и даже уронило в моих глазах авторитет самого ректора университета. Как он мог так рисковать, приглашая профессором человека, который далек от педагогического опыта, человека, выражения которого на английском языке все еще - смесь французского с нижегородским?

А произошло все так.

Но, прежде всего, о неудачной лекции.

Правда, это не была настоящая лекция для широкой публики, назначенная в новой аудитории через три недели, а лекция предварительная, только для студентов и профессоров. Назначил ее ректор на семь часов вечера в малом зале, но сам не явился вовремя, а пришел полчаса спустя. В восемь часов должен был начаться концерт, и ректор, не дав мне разговориться, прервал мое выступление прямо из публики. (Слава Богу, что и публики-то почти не было).

- У нас нет времени, - сказал он. - Показывайте нам ваши картинки.

Моя спутница, жена, всегда помогавшая мне в моих лекциях тем, что иллюстрирует их, кстати сказать, весьма хорошо подобранными, красочными диапозитивами, стала показывать картинки, да еще не в том порядке, в каком я привык их видеть, а через одну и даже через две. Она явно обозлилась на то, что я был прерван и смущен, и уж все равно - проваливаться, так проваливаться с треском. Хотите скорее: получите. Картинки - невпопад, мои объяснения - путаные, экспромтом... Позор! Позор такой, что я три дня не решался показать глаза на кампусе и, наконец, приехал на своем, тогда разбитом фордике, чтобы отменить предстоящее публичное выступление в большой аудитории. Жена даже не пожелала выходить из автомобиля. Я один пошел к ректору, но вижу, у входа в главный зал громадная толпа. Внутри все полно, вход тоже забит народом. По лестнице спускается, пробиваясь через плотную вереницу поднимающихся по ней студентов, секретарша ректора и, увидев меня, строго на меня смотрит, машет рукой, зовет к себе, кричит:

- Где вы пропадаете, ректор вас ищет и ждет?

Я проталкиваюсь, вхожу в зал, сам президент, он же ректор, хватает меня за руку, усаживает на единственный оставшийся свободным стул среди ряда почетных гостей и продолжает рутину какого-то университетского торжества. Хор поет, ему аплодируют, произносятся приветствия почетных гостей. Очень интересно, но зачем меня искал ректор? Наконец, вижу, в его руках появляется мой роман на английском языке, полгода тому назад вышедший в свет. Размахивая им, он обращается к собранию со словами, которых я сразу не понял, а когда понял, не мог поверить своим ушам.

- Я вам должен сообщить печальную весть: профессор (он говорит “дактор”) Барнет очень болен, а у нас сейчас гостит “дактор” - произносится мое имя так, что узнать его невозможно, но то, что он показывает именно мою книгу и говорит о том, что именно я приглашен заменить болящего профессора, догадываюсь. Ректор, показывая мою книгу публике, производит меня в “дактора” очень просто:

- Вот его диплом. Я читал эту книгу, но очень мало что понял, но когда вы прочитаете ее раза три-четыре, может быть, кое-что поймете.

Публика разражается смехом и аплодирует. Ректор жестом принуждает меня встать и принять приветствие. Я встаю, как подсудимый, который лишен даже последнего слова, покорно стою и без присущей такому случаю улыбки, кланяюсь, совершенно подавленный, ничуть не польщенный таким поворотом моего недавнего провала с лекцией.

Однако после окончания церемонии, подхожу к ректору, пытаясь ему объяснить, что я и не ожидал такой чести, но что и сам предмет: “Всемирная литература”, которую читает профессор Барнет, мне не по плечу. Но он меня не слушает. Почетные гости идут в столовую, а ректор должен быть непременно во главе торжественного обеда. На ходу он только и успевает мне сказать:

- Сейчас же повидайте декана, “дактора” Димелта, он даст вам все необходимые инструкции.

Я не иду, а бегу искать декана. Нахожу. Умоляю его:

- Не могу я взять на себя такой предмет. Не могу! Да еще без подготовки...

Доктор Димелт мне очень спокойно отвечает:

- Как не можете? Вы же сами на днях уверяли, что ваш Пушкин - русский Шекспир. А разве русская литература не часть мировой литературы? Читайте о Толстом, о Достоевском, а там мы посмотрим, что вам дать. Пока же класс профессора Барнета остался без инструктора. Его студенты уже три дня шатаются по кампусу. Их надо занять.

- Когда же вы думаете, я начинаю? - спрашиваю я его в тревоге.

- Сегодня, класс “Всемирной литературы” в три часа. У вас есть еще полтора часа, пойти в библиотеку.

Вот так я вышел в Америке в люди, да не просто в люди, а в профессора. Оказалось, что наш ректор, один из немногих, интересующихся Россией и даже год тому назад побывавший в Москве. Книгу мою выписал именно потому, что она имеет по-английски громкое название: “The Turbulent Giant” - “Буйный Богатырь”. Так названа моя “Былина о Микуле Буяновиче”, книга малознакомая русскому читателю именно потому, что многие принимают ее за пересказ былины о Микуле Селяниновиче. Значит, я обязан этой своей книге, в общем, не такой еще популярной, но имеющей дело с позвоночным столбом России, с ее крестьянством.

Кстати, уж ежели на то пошло, должен признаться, что наш ректор побудил меня оправдать его первую рекомендацию меня как доктора. Хотя никого я до сих пор не вылечил, но ряд почетных дипломов из шести стран получил именно за английское издание моей Былины, а в университете пришлось проходить подготовку и академическим путем так, что тот же ректор, 15 марта 1945 года возвел меня в степень доктора философии, но я все еще не верю в эту свою степень, как заслуженную, потому что уж очень легко, как мне кажется, она мне досталась. Может быть, я немножко и философ, но доктором себя не считаю, как не считаю себя и законченным юристом, когда, будучи лишь на первом курсе Томского университета, да еще вольнослушателем, был избран коллегами на должность фактического редактора студенческого ежемесячника “Молодая Сибирь”. И это потому, что в юности, от 17 до 19 лет, почти четыре года, я проходил юриспруденцию практическим путем, как письмоводитель мирового судьи в Змеиногорском уезде, на Алтае. След же от студенческого нашего журнала остался и в первом периоде советской литературы, потому что награжденный сталинской премией, ныне покойный, писатель Вячеслав Шишков, впервые стал появляться со своими рассказами именно в “Молодой Сибири”.

Тем не менее, у меня нет ни оснований, ни мотивов, гордиться как редакторством в юности, так и профессорством в зрелом возрасте. Но рассказать о том, что может произойти с каждым человеком в Америке, небезынтересно и даже поучительно.

С этого я и начну, то есть с того, как настоящая моя наука началась именно в моем “профессорском” звании. Вот о чем и будет мой дальнейший рассказ...

* * *

- Что вы предпринимаете для того, чтобы предотвратить обманы (cheatings) в ваших классах?

Я смотрю прямо и смело в глаза декана профессора Димелта и отвечаю:

- У меня обманов в классах не бывает.

Декан неодобрительно качает головой.

- Это очень плохо! (That is too bad!)

Разговор этот состоялся в начале второго года моего преподавания в университете. Я имел уже три курса: кроме русской истории и литературы, ректор в первый же год предложил мне весьма ответственный и редкий в высших учебных заведениях курс “Creative writing”, в русском переводе нечто вроде: “Творчество в литературе”.

К началу третьего года, я, очевидно, пожал некоторые плоды и, несмотря на то, что все мои три класса были почти переполнены, мне дали еще курс: на этот раз самый непопулярный в университетах Америки - класс “Русского языка”. Это было время Второй мировой войны, американцы должны были знать русский язык, а для многих это было выгодно, так как знающие его получали специальные назначения и повышение к окладу. В то время почти вся Америка была влюблена в русский народ. Американцам нравилось все русское. А кокетство самого президента Рузвельта с Советами уже всем известно. К этим классам прибавился еще один. Раз в неделю, по субботам, вечерами, класс для взрослых, даже для пожилых людей, интересующихся русской литературой.

Дел было много. Я работал с большим увлечением, тем более что мне нравились и молодые, и пожилые студенты, и я не обращал внимания на их физические или интеллектуальные различия. Они были достойны того, чтобы сделать все от меня зависящее - не провалить их на экзаменах.

Я просто не допускал и мысли, чтобы все эти юноши, девушки и, в особенности, люди среднего возраста, среди которых не мало было военных, молодых и пожилых, включая даже чин полковника и начальницу гимназии (хайокул), чтобы кто-либо из таких людей позволил себе обманывать учителя для получения незаслуженной отметки. Я слышал, что, как и везде, в американских школах бывают случаи, когда тупой или ленивый студент подделывал свой реферат для экзаменационных зачетов или копировал ответы в самом классе, но я ревниво следил за тем, чтобы даже какое-либо подозрение не прокралось в мое сердце или не создалось среди студентов неблагоприятного впечатления по поводу моих отметок, которые должны быть оправданы, хотя и вызывали недовольство тех, кто считал, что он или она заслуживают лучших. Для письменных экзаменов я составлял свои вопросы так, чтобы они были различными и розданы так, что сидящие рядом студенты видели друг у друга совершенно разные вопросы, что скорее смущало, нежели помогало.

Вот почему я так смело ответил декану, что в моих классах обмана быть не может. Однако я не забывал его сомнительно покачнувшейся головы и замечания: “Плохо, что у вас нет обманов”. Старый профессор, не то чтобы не доверял мне, он просто видел мою наивную доверчивость. И не одобрял ее.

Я насторожился и усилил зоркость.

Читал же я все письменные работы очень добросовестно, просиживая ночи напролет. Хотел быть честным не только перед студентами и перед деканом, но и, прежде всего, перед самим собою. (На чтениях по ночам я и ослеп и должен был выдержать глазную операцию). И вот однажды, читая ряд работ с вопросами и ответами, я заметил, что четверо самых отсталых, а один даже полуграмотный солдат-ветеран, что-то уж очень неожиданно преуспевают. Сравнил листы и вижу, не только ответы списаны друг у друга, но грамматические ошибки у всех четырех одни и те же. Внешне эти молодые люди выглядели весьма интеллигентно, с хорошими манерами с хорошим военным стажем, а один из них, уже в чине лейтенанта, видел и кровь, и смерть. И не подумаешь, чтобы такие позволили себе такую небрежность. А не испытывают ли они мою неграмотность? Как-то неловко таких ловить и уличать. Прокралось в сердце сомнение и к другим, получающим хорошие отметки. Надо как-то положить этому конец. Но как?

Перед раздачей работ с отметками, я решил задержать эти четыре и, обратясь к классу, сказал:

- До сих пор я считал, что в моих классах нет ни одного обманщика. Но вот у меня в руках точные доказательства о четырех из вас. Хотите ли вы, чтобы их имена были названы?

Ответом был единодушный гром протеста:

- Но-о. Но-о!..

Вот, думаю, какие замечательные солидаристы: не желают никого из своей среды выдать. В тайне же меня кольнула ужасная догадка: да не все ли они способны на подобные проделки?

В жизни мне, как и многим моим сородичам, приходилось не раз заглядывать в глаза смерти. Меня уже не испугаешь, даже если и все против меня восстанут. Я раздал листы всем, кроме тех, которые попались. И тут, - начался бунт. Забунтовали не попавшиеся, а другие, ожидая таких же для себя сюрпризов. Послышались даже нелестные эпитеты в мой адрес; а виновники из кожи лезут вон, доказывая свою правоту и безупречную честность. Насилу успокоил их тем, что попросил всех остаться после урока поговорить по душам.

Провел урок, студенты разошлись, но как раз четверо, не получившие своих бумаг, остались. Так как мы теперь были одни, с глазу на глаз, все они честно и мужественно признались в том, что нет у них времени все точно изучать, и к чему им знать то, что в жизни не имеет существенного значения? Один даже сказал, что все студенты, во всех университетах, как правило, получают лучшие отметки именно подобным способом. И это-де вовсе не считается позором. А тот, полуграмотный, вызвал во мне настоящее соболезнование. Вот для таких-то, думаю, мне и нужно самому подтягиваться и выискивать способы пробудить в них искорку интереса для их же, да и для моей, пользы.

Этот случай еще сильнее укрепил мое убеждение, проверенное и раньше в моей литературной практике: убеждение в пользе человечности. Пробудить человеческие чувства в невежде и даже в преступнике - это и есть главная задача всех инженеров души.

Так я и отпустил их с миром, но решительно оставил на работах низкие отметки, до тех пор, пока они сами их не повысят. И должен с удовлетворением заметить, что урок для всех моих, еще полчаса тому назад, врагов, сделал из них не только верных друзей, но и, понявших свою пользу, хороших студентов. Даже полуграмотному эти трое обещали помогать вне класса - выровняться хотя бы в черту терпимых. Иначе - он будет исключен из класса.

Итак, в классах, где не допускается ни политическая пропаганда, ни религиозная проповедь, я все же поневоле становился проповедником. Вот тут-то и начиналось мое толкание телеги, если не к звездам, то хотя бы к проясненным от тумана горизонтам. И не потому хотелось всех их подвинуть в их тренировке, что без того они потеряют право на бесплатное обучение за счет правительства, а потому, что овладело мною некое спортивное упрямство: получить от них в ответ на мои симпатии хотя бы понимание: все делается для них, а не для моей карьеры.

Я не набивал ватой рукава и плечи моего пиджака, чтобы казаться выше ростом и солиднее; не старался походить на настоящих непогрешимых профессоров; просто хотел быть одним из моих слушателей и даже не скрывал, что у многих из них и сам могу учиться. Это они чувствовали и мы постепенно слились в одну большую семью.

Скоро я знал их уже по первым именам и в каждом, и в каждой обнаружил те или иные качества, даже таланты. Вот почему, когда опять такое случалось - ведь проходили не только семестры, а годы и появлялись новые студенты, с теми же надеждами - поскорее получить диплом и достать легкую работу, - то и диалог у нас происходил вроде следующего:

- Вы опять мне дали “D”? (На краю исключения). - жалуется студент.

- Да, но по вашим недостаткам, я должен был вам дать “F”. (Исключение).

- Тогда вы лишите меня правительственной ссуды на образование?

- А вы бы хотели, чтобы я обманывал правительство?

- Никак нет! Но все же? Вы должны понять...

- Я и хочу понять вас правильно: хотите ли вы получить диплом нечестным путем или вы предпочитаете остаться без диплома, но честным гражданином?

Вместо ответа, молодой солдат, а иногда и офицер, выпрямляется, делает под козырек и произносит коротко:

- Is (есть), сэр!

И уходит. Нам обоим теперь легче встретится и в классе, и вне класса, на кампусе или на улице среди массы незнакомых горожан, и всегда он первый, еще издалека, вас увидит и улыбнется дружески.

Иногда, в ответ на жалобы на низкую отметку, я обещаю: “Не буду ставить ее в мою рекордную книжку до следующего экзамена”. Это облегчает и подвигает. Опять улыбка и короткое спасибо, и видишь: к экзаменам продвинется.

Так я научился ладить с ними и дал себе урок: не проваливать ни одного. Это в среде студентов, даже по правилом чистой педагогики, считается недопустимым и

практически невозможным. Такое обязательство навлекает подозрение декана и недоброжелательство других коллег-профессоров, тем более что мои классы почти все время переполнены, а у некоторых коллег половина мест пустует. Положение не простое и даже опасное, но я держусь своей тактики упорно и бесстрашно.

Однако другая и не менее грозная опасность состоит в том, что каждый год учитель должен начинать одну и ту же скучную рутину и от начала до конца должен повторяться. На уроках сразу чувствуется монотонность, если профессор не разнообразит свой метод и порядок занятий. Но как можно увлечься и загореться, если все самому надоело и только известный уровень требований и опасность потерять кафедру как-то подтягивает. Хотя студент и новый, еще зеленый, но и он не может не почувствовать этой рутины. Он начинает зевать, пятьдесят минут занятий кажутся ему вечностью. А там у него другие уроки, свои заботы, товарищи, новые девицы, спорт. У него нет не только охоты учить скучные и трудные предметы, у него нет времени.

В Америке учителю предоставлена полная свобода в его методах преподавания, но она не освобождает его от ответственности перед живою, юною душей, и если учитель, уча, сам не учится, он плохой учитель. А учась, учить - это, значит, занимать студентов, при этом каждого по-своему, потому что все они различны, каждый - отдельная индивидуальность - целый отдельный мир. Его надо любить. Полюбить отечески и отделять овец от козлищ. Все равны. Но это легко сказать и еще легче написать, а как быть на практике?

Вот я выше похвалился, что решил никого не проваливать. Об этом и пошла молва среди студентов. И повалили все в мои классы. Не потому, что я в самом деле хороший учитель, а потому, что, значит, легкий. И у декана подозрение увеличивается, а не уменьшается. В самом деле: дать зарок не проваливать ни одного, значит прежде всего самому не провалиться.

Однажды, при новой регистрации в класс “Русской литературы”, который не должен превышать 30, по числу мест в классе, записалось уже 35. А в очереди ожидающих стоят еще несколько человек. Я пошел к декану, попросить дать мне более вместительный класс. Никогда я не видел такого лица у этого очень деликатного, культурного человека. Это был уже другой декан, значительно моложе профессора Димелта. С явным возмущением, он мне ответил:

- Я знаю, почему у вас так много записалось: вы не показали в прошлом семестре ни одного исключенного.

- Нет, я показал двух. Один был, как вы знаете, не совсем нормальным, а второй - неисправимый пьяница.

С тою же гримасой негодования, он отрезал:

- Закрыть запись на тридцати. Ни одного больше!

Я ушел побитый. Меня ожидали шесть студентов: три молодых человека и три девушки. Я им сказал - пять последних из списка придется вычеркнуть. Тридцать и ни одного больше.

Трое юношей переглянулись, ничего не сказав, кивнули друг другу головами и один из них, высокий и стройный, в форме лейтенанта, сказал мне:

- Мы идем к декану!

И как три гренадера, в шаг раз-два три, быстро удалились по направлению здания администрации.

Были они там недолго, о чем там была речь, не сказали, но вернулись веселыми. Старший подмигнул ожидавшим девушкам, а мне сказал:

- Декан дает НАШЕМУ классу бывшую столовую, но класс закрыть на сорока. Он тут же пересчитал всех ожидавших, получилось 41.

- Примем и сорок первую! - решительно предложил лейтенант.

Я принял. Это было очень красиво. Красиво, что эти три гренадера, двое из них в штатском, превратились в точных, дисциплинированных солдат и что самый высокий, лейтенант-вожак, сказал: “НАШ класс!” - получилось красиво, это получилось и по последствиям. Ведь этот лейтенант был один из тех, четырех, которые в позапрошлом году, в другом моем классе были пойманы в попытке меня обмануть и повинились.

Теперь студенческая миссия отразилась на отношении ко мне самого декана. Этот самый, новый декан, профессор Пилл, через несколько месяцев спустя, на торжественном акте, при стечении массы народа, в присутствии губернатора Флориды, Колдвелла, возлагал на меня, во время вручения мне диплома ректором, тот самый оранжево-красно-черный капюшон, украшающий мантию и знаменующий степень доктора философии. (Декларацию о мотивах возведения меня в эту степень читал профессор истории Самюэль Кой).

Но значит ли это, что я теперь могу успокоиться и почить на лаврах? Как внедрение и усвоение политической свободы не может обойтись без полицейского участия, хотя анархисты и думают иначе, так как и всякая, даже скромная победа в области просвещения, требует неусыпной работы над собою и настойчивости в требованиях по отношению к студентам. Только в практической работе с живым материалом, в разнообразии характеров этих сердценосных молодых, да и взрослых (вечерний класс) лиц и личностей, учитель чувствует всю тяжесть ответственности.

Заглянем в классы и посмотрим, что и как в них происходит.

Прежде всего, сосчитаем всю мою большую семью.

Количество студентов каждый год и каждый семестр меняется. Вот их списки по моей рекордной книге в данном семестре: по курсу русского языка. (Уже два класса - для начинающих и для второго года обучения) В обоих классах никогда не было больше пятнадцати человек. Начнут, а продолжать не могут. В первом семестре в классе, скажем, десять, во втором только половина. Не дается им русский язык, особенно труден он избалованным, благополучным коренным американцам. В классе русской истории бывает до двенадцати, а то и меньше. Это для многих сложный, скучноватый, сухой предмет. Самая популярная и более занимательная работа для большинства - это, конечно, русская литература, как и всякая литература. Но цель литературного класса не только культурная тренировка, но и совершенствование английского языка в его литературной композиции.

Вы можете отлично, на зубок, знать “Анну Каренину”, но важно, как вы ее подадите в вашем реферате на экзаменах? Чтобы не показать, что вы учитель, сами далеки от совершенства в композиции английских фраз, вы должны постоянно, до полного истощения сил, читать, читать и читать. И все же, не очень полагаясь на свои знания тонкостей языка, я прибегаю к разным военным хитростям. Одна из таких хитростей основана на твердом усвоении следующего правила: “Они всегда найдут способы обмануть вас, но вы не обманите их никогда”. Не в классе, так вне класса, они вас с удовольствием поджарят вас вместе с петушком или с индюшкой. Но вам нужен авторитет; вас должны слушаться не по приказу, чего в Америке никто, даже военные, по доброй воле не приемлют. Ваша любовь к ним дело очень опасное: все дети теперь повсюду поступают как раз наоборот. Всякое поколение по-своему модно и на свой лад непокорно.

Итак, закончим подсчет моей семьи. Класс литературного творчества (creative writing) всегда хорошо наполнен, но не через край: двадцать три, двадцать шесть, редко тридцать студентов. О нем подробнее еще предстоит поговорить. Пока лишь упоминаю о нем для статистики.

В четырех дневных классах у меня обычно в среднем семьдесят человек, но в данном семестре только в классе литературы - 41, в классе русской истории - 22, в классе литературной лаборатории, как мы иногда зовем творческую работу - 24, в классах русского языка всего 11. Итого: 98 человек. Но это не все. В вечернем классе для взрослых - около 30. Вот какая у меня семья. Семнадцать часов в неделю ГОВОРИТЬ! Может это кто-либо выдержать и что это за лекции, если один и тот же профессор говорит три раза в неделю и тем же безответным жертвам? Как должны они его возненавидеть и как сам он должен охрипнуть! И не дай Бог, если он станет еще что-либо читать. У всякого любящего своих студентов учителя должна быть еще одна военная хитрость: вовлечь самих студентов в их работу так, чтобы самому сидеть да слушать...

Впрочем, заглянем на урок и посмотрим на нашу черную работу во всей ее рутине.

Большим облегчением в моих науках преподавать служит мне мой класс для взрослых. С ним легче играть на чувствах их собственного опыта, на прошлом. Чтобы раз и навсегда изгнать из класса монотонность, которой можно убить быка, я прибегаю к той или иной из моих военных хитростей.

Передо мною интересная группа взрослых студентов. Но эти взрослые пришли сюда не из-за одной любви к литературе. Многие из них уже ищут благ земных, добиваются дальнейших прав для повышения по должности. Вот, - начальница гимназии, когда-то получившая только степень бакалавра, теперь должна иметь степень магистра и для зачетов ей нужны мои “поинты” по наиболее легкому для нее предмету - литературе. Я избираю ее моей первой “жертвой”.

- Миссис Смит, расскажите нам о вашем первом поцелуе.

В классе происходит то движение, когда люди поражены бестактностью. Однако они поедают глазами и меня и пожилую женщину с прекрасными манерами, спокойную, скромно и даже застенчиво сидящую на дальнем кресле за столиком. Все жадно ждут. Что такое? Что происходит? Дама, вся в изысканном черном, в отчаянии, вначале только кривит свои не подкрашенные губы и, наконец, негромко, но резонно говорит:

- Мой уважаемый профессор! Я давно уже вдова и не имею намерения выходить замуж. У меня три взрослых сына и две замужних дочери. Как вы понимаете, у меня не было времени думать о романсах.

Я говорю:

- Мы приступаем к чтению и изучению романа “Анна Каренина” Льва Толстого и я хотел бы, чтобы кто-либо из вас, умудренных опытом жизни, рассказал именно о первом своем романе. Я спрашиваю вас не о конвульсиях поцелуя, что мы часто видим в кинематографе, а о чистом, робком поцелуе ранней юности. В классе становится так тихо, что, пожалуй, можно было бы услышать полет комара. Теперь все не только смотрят на эту пожилую женщину, но и пожирают ее ожидающими взглядами. Она потупляется, молчит некоторое время и чувствует, что все ждут именно ее ответа. Наконец, она поднимает свои глаза, но не на меня, а устремляет их куда-то через стены классной комнаты, очевидно в даль своего прошлого. Губы ее кривит слабая усмешка. И она тихим голосом начинает рассказывать один эпизод из своих воспоминаний так застенчиво и трогательно, что мы все любуемся ею, и видим, как лицо ее молодеет, преображается не только в былую красоту, но и в прекрасный образ чистоты, стыдливости и этого теперь явления, которое воскресает из прошлого, как изображение мастерски исполненного медальона прошлого века.

После ее рассказа все смотрят на меня совсем другими, новыми глазами умиления и внимания. И никто не протестовал против моего задания к следующей субботе придумать и рассказать, кто пожелает, свой самый ранний роман. И если бы вы видели, с каким нетерпением почти каждый из них, и не одну субботу, ждал очереди рассказать свою самую светлую страничку прошлого, иногда полную юмора, чем особенно отличались рассказы мужчин. Мне оставалось только следить за временем и назначать очередь. Сам же я сидел, наслаждался рассказами, а главное, лицами этих милых и уже мне и друг другу близких людей, и многому от них учился. И не было скучного чтения “Анны Карениной в классе. Роман Льва Толстого читался в каждом доме в ускоренном темпе, а здесь, в классе, мы его лишь с интересом комментировали и дополняли впечатлениями, справками из того времени русской истории, которое никому из них до сих пор не было известно. Главное же: все эти взрослые и пожилые стали как дети послушны, дружелюбны и доверчивы.

Труднее с молодежью.

Войдем теперь в дневной класс молодежи.

Вот они все 41. Факт отрадный: никто не отсутствует. Декан следит за этим строго. Каждый день профессор пишет ему об этом рапортички.

Среди студентов несколько на грани исключения из классов. Эти учащиеся терпеть не могут читать учебники и посещать библиотеку.

Отведенная нам для классных работ бывшая большая столовая находится далеко от других классных комнат и здесь мы можем свободно разыгрывать небольшие сценки из Чехова, декламировать стихи Пушкина и петь хором русские песни. Класс русской литературы тем и привлекателен, что в нем каждый может проявить свои таланты. Наши занятия - это литературно-музыкальные утренники. Но в классе сорок студентов может легко из мирно слушающих отдельных персонажей превратиться в буйную толпу. Только дай повод, погорячись, запнись, предоставь им полную свободу проявить индивидуальность и пропал.

Как ни увлекательно чтение, кто-то все-таки нет-нет и всхрапнет, а там вон, позади, две парочки, рука в руке, смотрят не насмотрятся друг на друга. Всхрапнувший вызывает общий смех. Это Джони. Он просыпается и, вместо извинения, теряет чувство благонравия, кричит на всех, готов уйти из класса. Я знаю он работает у богатой старушки шофером и ночным сторожем. Он одинок, не брит, не мыт, устал. Вот и заснул. Костюм его - рабочая фуфайка и синий комбинезон. Сам он неказист, мал ростом, черты лица, как в преждевременной старости, выражают недовольство всем белым светом. Но он не глуп, старается, однако отстает во многом, но никогда не пропускает уроков и приходит в класс первым. Редко улыбается, даже когда слышит самую острую шутку. Он один из тех, для которых я изобретаю специальные способы пробудить в них интерес к какой-либо идее.

Эпизод с Джони, впрочем, вносит некоторое оживление. Так класс сам помогает мне преодолевать скучную учебную рутину.

Но Джони не исключение среди различных типов смешанной расы. Вот длинный парень из штата Кентукки. Веснушчатое лицо его не только длинно, но и идет острым клином книзу. Его ноги так велики, что он протягивает их на сидение соседки, цветущей блондинки из штата Виржинии, а ее сосед, защищая девушку от грязных подошв, то и дело сталкивает ноги и ворчит:

- Эй, ты! Убери свои бревна!

Тот огрызается:

- Почему нет? У нас здесь равноправие.

Мне приходится полунамеками, как бы мимоходом, как бы частью своей лекции, напомнить о манерах будущего джентльмена:

- Может быть, именно кто-то из этого класса, будет судьей, даже губернатором, а, может быть, и президентом...

Рыжий парень не слушает. Он занят каким-то письмом. Волосы, как пылающий красный факел, завесили ему глаза. Но сосед, поняв к кому относится мое замечание, толкает ноги долговязого со скамейки своей соседки и громко говорит:

- Эй, ты, президент, слышишь?

Тот отвечает злобно и невпопад:

- Кто? Я.

Весь класс разражается смехом.

С девушками легче. Здесь, в Америке, они на удивление хорошо воспитаны. Но изредка та из них, что попроще, из глубокой провинции, не считает грехом жевать резинку. Мне приходится напоминать ей о роли женщины:

- Кто знает, может быть, кто-либо из наших очаровательных “ко-эдс” (девушек, учащихся вместе с юношами) станет первой леди всей страны?

Но так как девушка все еще продолжает жевать, я обращаюсь к ней с вопросом:

- Вы хотели о чем-то меня спросить?

Она чувствует, что все на нее смотрят и ждут ответа. Понимает, что ей нельзя говорить со жвачкою во рту и, вспыхнув до ушей, закрывает рот и только слегка отрицательно качает головою и через сжатые губы произносит:

- Ык, ык! -

И опять для всех удовольствие посмеяться, а смех ранит больнее всякого прямого замечания. И запоминается другими.

Стараясь учить эту молодежь всеми прямыми и обходными путями, должен сказать, что в своих классах я постоянно делаю открытие Америки, которую не знает внешний мир так, как она того заслуживает. Какие находятся бриллианты вот даже в этих малых группах молодежи. Притом, какая скромность, и какая аристократичность такта! Откуда и почему, вот у этих юных девушек, не у всех конечно, а у некоторых, все до последнего жеста изящно, благородно, но и просто? Воспитывались они в обычных гимназиях, начитанности особой не может еще быть, пример в доме, где отец по неделям не видит своих детей, то же почти исключается. Значит, от матери или просто в крови, по наследству от тех родов, когда-то сюда переселившихся их предков? Но есть и близко приобретенные качества чутья, такта и ума. Говорю я не о единицах, а о целых группах. Такой группой отличаются мои студенты в классе литературной лаборатории. Очевидно, сам предмет занятий уже предрешает отбор.

Перейдем теперь в этот класс, мой самый любимый.

В нем мы встретим ряд студентов из других моих классов и в том числе даже Джони. Никаких в нем литературных наклонностей в классе русской литературы я не заметил, но он с нами и здесь. Почему - увидим дальше.

За шестьдесят лет существования во Флориде нашего университета, ректор впервые учредил этот класс для меня, для моего испытания. Это меня обязывает. Но в самом начале занятий, я всегда моих студентов предупреждаю:

- Не обещаю сделать из вас писателей или поэтов. Вы должны ими родиться, но мы будем вместе с вами учиться ДУМАТЬ.

Эта игра с молодыми умами в соучастии их сердец, этих чувствительных моторчиков в каждом из нас, чудесно и неустанно работающих и способных чувствовать, любить и ненавидеть, была все той же эгоистической задачей: учиться самому на этом живом материале. Но ведь и здесь, рядом с чуткими творцами, были и тупицы по уму. Думать для них тяжелее всякой физической работы. Слово “интеллигентный” для них значит только: ловкий, хитрый, проныра. Некоторые пришли в этот класс, чтобы поскорее научиться писать и продавать рассказы. Они слышали, что это хорошо оплачивается, особенно рассказы об убийствах и о любовных похождениях.

Я начинаю первые строки диктовки:

“Было время на этой планете, когда ее обитатели не имели никаких слов для объяснения друг с другом. Но они имели все-таки такой язык, который состоял исключительно из гласных букв и междометий. Были стоны, храпы и свист, шипенье, но слов еще не было. Самое большое слово состояло из одного слога. Появилось оно тогда, когда наши пращуры уже способны были жить в пещерах. Слог этот был, вероятно, - “ма”. При повторении этого слога, возможно и получилось наше слово: “мама”. Точка”.

- Джони! - обращаюсь к задремавшему Джони, - Скажите мне: унаследовали мы что-нибудь от пещерного человека или нет?

Джони встал, почесал небритую щеку и сказал, не мне, а классу:

- Не думаете ли вы, что это глупый вопрос? Не думает ли наш профессор, что мы должны учиться у пещерного человека?

Класс затих в опасном для меня молчании.

Это было дерзко, но мне понравилось.

Я пристально взглянул на студента, изучающего в другом моем классе русский букварь, где он слышал уже кое-что о звуках, о филологии. Тот понял меня и ответил Джони:

- От пещерного человека мы унаследовали самое важное достояние человека - огонь, который он принес через ледниковые периоды, а мы, современники, даже теперь не умеем с огнем без риска обращаться. Но самое ценное для нашего поколения, пещерный человек создал первый алфавит, который теперь используется всеми народами во всех странах.

Это получилось опять красиво, а главное неожиданно, и мне не пришлось самому защищаться и ссориться с Джони.

Тут же выступил и наш остроумец, клоуноподобный Пит, которого все любили за неожиданные искажения слов и выражений так, что из них получалась настоящая потеха для всех. Надо заметить, что он при этом даже не усмехался. Пит вдруг громко начал воспроизводить те звуки, о которых я упомянул, рассказывая о междометиях:

- Hey! Ah! Oh! Sh! Cock-a-doodle-doo!

(Эй! Ах! Ой! Тсс! Ку-ка-ре-ку!).

Очевидно это было так смешно и заразительно, что еще несколько молодых парней присоединились к нему, к ним прибавились голоса девиц и весь класс наполнился ужасным звериным ревом и шипением, свистом и рычанием. Мне пришлось повысить голос, потому что в соседних классах наступила тишина: там встревожились эти неожиданным диким ревом.

- Вот видите, обратился я к классу. И алфавит и междометия, которые мы унаследовали от пещерных дикарей еще не сделали нас людьми. Вы сами видите, как мы легко превращаемся в зверинец?

Принимавшие участие в свисте, реве и рычании шокированные студенты, зашипели уже по-человечески, восстанавливая тишину, в которой мне удалось закончить начатое обращение.

- Слово же нас не только сделало людьми, но и людьми культурными. Это слово теперь и отделяет человека от животного. А потому, внимание, я продолжаю диктовать мой первый урок.

“Word is one of the most precious treasures of Culture. It is a fine gift given to people by God. Word has its own history, its historical and logical evolution. One should appreciate Word and not use it lightly. One should not spoil one’s speech by muttering, but say the Word with reverence. It is a fine instrument for expressing our thought by splendid sounds of music whether we pronounce the Word orally or write it on a blank sheet of paper as if sowing small, hardly visible seeds in warm damp soil.

The Word that was pronounced without being thought over is false and evil. Such a word will hardly hit the mark but strike us in return. Any phrase, especially written down but not elevated by the thought, is not only useless and mere but also harmful and often dangerous. That is why we should first of all learn the art of pronouncing and writing the Word, the art of hearing, reading and understanding it, the art of valuing the very meaning of arts in the Word and the significance of the Word in arts.

The ability of giving an appreciation of any art must include the feeling of gratitude to all the people not excepting the primitive ploughman, whom we are indebted to, for everything inherited from the past. This feeling of gratitude is the noblest one. It helps us to elevate our thoughts and to escape the dangerous path of vulgarity in the Word and Deed. It will help us to rise from the chaos of destroying forces to the heights of inspired creative work”.

[ “Одно из бесценных сокровищ Культуры - Слово. Это - чудесный дар Божий. Оно имеет свою историю, историческую и логическую эволюцию. Мы должны ценить Слово и не бросать его на ветер. В речи мы не должны портить Слово бормотанием, а всегда произносить его с особым благоговением. Это дивный инструмент для выражения наших мыслей звуками музыки, произносим ли мы Слово устно, или засеваем им как зерном белые листы бумаги.

Слово, необдуманно выпущенное из уст, ложное или злое, всегда бьет не столько в цель, сколько в нас же, обратным ударом. Всякая фраза, в особенности написанная, но не облагороженная мыслью не только бесполезна и мелка, но и вредна, а, часто, - опасна. Поэтому, прежде всего, нам надо учиться искусству произносить и писать Слово, искусству его слышать, искусству чтения, понимания и оценке самого значения искусства в Слове и Слова в искусстве.

Способность оценки всякого искусства должна включать в себя чувство благодарности всем тем, кому мы обязаны за то, что унаследовали из прошлого, не исключая первобытного землепашца. Это чувство благодарности является самым благородным чувством, помогающим нам возвысить наши собственные мысли, миновать опасный путь вульгарности в Слове и Деле, и подняться из хаоса разрушительных сил на высоты вдохновенного творчества”.(прим.: перевод с англ. Ольги Сироты)]

Я диктовал, как диктуют все, медленно, с повторениями и, когда кончил, тишина сейчас же была нарушена неожиданным выкриком Пита. Вместо слова штикнер (thinker) мыслитель, он пустил слово “стинкер” (stinkerd) вонючка. Таким образом, одно и из лучших слов было уже неизлечимо ранено. Все смеются, и сам я присоединяюсь к общему смеху, а это сразу дает студентам повод снова впасть в зоологию. Нужен опять какой-то трюк, чтобы вернуть их в русло порядка и внимания.

Они и дети и уже не дети. Как и взрослые, они мстительны, завистливы, самостоятельны, но и как дети любопытны, особенно если им рассказать какую-либо подходящую к случаю шутку. Поэтому, я не порицаю Пита за искажения слова “мыслитель”, а привожу два-три случая, как перестановкой одной буквы можно исказить любое слово в русском языке. Это помогло, и мы продолжаем занятия.

Искорки мышления вспыхивают ярче именно потому, что из-за ранения важного слова я, своим ключиком, отмыкаю их сердца и показываю, как здесь случилось то, о чем я их предостерег в простом, азбучном уроке о Слове. Они сами теперь понимают, как легко и порой неизлечимо поранить слово и самую мысль и испортить всю атмосферу не вовремя сказанным и искаженным словом.

Но надо исправлять ситуацию так, чтобы и слово залечить, и из ошибки извлечь пользу. Нельзя здесь ни грозить, ни наказывать, но и распускать опасно.

Я спрашиваю:

- Кто знает, к какому животному, не оскорбляя его, можно применить слово “stinkerd”?

Почти все руки вскидываются вверх. Все знают: скунс. Но тут же один встает, чтобы заступиться за скунса.

- У меня был скунс, - говорит он, - мой любимец. Никогда в доме не вонял.

- Ага! - ловлю его на слове. - Он был мыслитель! Он понимал, что в доме, где его кормят и ласкают, вонять нельзя. Ему знакомо было даже чувство благодарности. Точка. Мисс Эванс, прочтите теперь вслух то, что я продиктовал...

Чтение не вносит ничего нового, но каждый следит по своей тетради, все ли там на месте. На следующем уроке будем это обсуждать. А может быть мне сразу перейти к практическому воплощению высказанной мысли? Это нужно непременно сделать и по соображениям внедрения желания думать. И я наступаю на самую чувствительную педаль. Назначаю первый письменный опыт применения мысли о Слове их собственного эго. Это будет проба пера путем прикосновения к личной жизни.

И я диктую задание.

- К следующему уроку напишите, не больше трех страниц, что-либо из самых ранних незабываемых воспоминаний своего детства. А для тех, кто уже кое-что писал и даже печатал свои сочинения, советую при этом использовать все пять внешних чувств. Пусть и животные, любимцы дома, принимают участие в ваших скетчах. Но чтобы сделать ваш рассказик живым, не водянистым, будьте все время на земле: слушайте, ощущайте, смотрите, отметьте вкус и запах пищи или цвета. Но главное, вспомните о бабушках, дедушках Может быть, вы что-либо знаете о своем прадеде. Это свяжет вас с прошлым, придаст вашему очерку исторический оттенок. Мы всё будем читать в классе и вместе обсуждать.

Я хотел еще кое-что прибавить для пояснения моего задания, но прозвенел звонок.

И о, чудо! Многие остаются в классе, и я слышу, завязывается спор.

- Какая трагедия? - почти рычит один из более тренированных в других классах английского языка. - Это меня раздражает, потому что теперь это только простое убийство.

- Конечно, - подхватывает другой. - Старики-классики имели достаточно досуга из какого-либо убийства делать трагедию. А теперь тысячи убийств. Это дело полиции, а не писателей.

- Верно, - вторит третий. - В наше время спешной перемены идей, даже массовое убийство не считается трагедией.

- Очень плохо! - вмешивается очень хорошенькая девушка. - Но может быть, мы, наконец, научимся в каждом уголовном преступлении найти трагедию?

Это последнее замечание особенно меня порадовало. Вот они какие. Нет, неужели они - дети? Какой чудесный материал для лепки, свежая почва для распашки и посева. Клоунада тоже неизбежна, но есть уже отдельные всхожие зерна.

На следующем уроке никто не желает первым читать свои скетчи. Смеются, переглядываются. Я любуюсь их лицами, мне понятна их застенчивость. Выбираю чтицу. Она встает, идет к моей кафедре, становится лицом к классу. Читает, но ни слова о себе, а все о прадедушке, портрет которого у них висит в доме. В класс как бы вошел старик из штата Виржиния, ветеран Южных Конфедератов. Вносит с собой атмосферу старого уклада и уже сюжет: второй его брат, которого нет в орбите нашего зрения, но который чувствуется только тем, что он был на стороне Янки, бился против Южан, стало быть, против брата. Три страницы открывают возможность начать исторический роман. Но мне приходит в голову другое. Я говорю не об очерке, об этом пусть после высказываются слушатели. Я углубляю прошлое по поводу прочитанного.

- Вот вы здесь - все живые ветви различных родов. От каждого из вас по двум направлениям идут линии в глубь прошлого. По отцу - в одном направлении, по матери - в другом. Подумайте, какая бесконечность этих линий. Где они кончаются? Кто ваши пра-пра-пра-матери, пра-пра-пра-отцы?

- Они доходят до пещерных людей. - Острит Пит.

- Нет, - говорю я, - еще глубже. Они идут до начала всех начал жизни на земле.

Наступает долгое молчание. Все поражены, но факт протяжения их фамильного дерева жизни до первой протоплазмы или до первого человека, сделанного творцом из глины - какой всеобъемлющий сюжет. Он не может не потрясти любого философа. И даже Пит не кривляется. Он тоже человек большой важности, пришедший из тысячелетий по непрерывной линии браков, рождений, наследования плоти и крови. Но это слишком глубокая вода для наших утлых лодочек. Только намек для размышлений. И мы переходим к следующему чтению.

И вот опять новое. Читает Пит. Он вспоминает, как впервые отец повез его в зоологический сад, и Пит увидел жирафу.

“Живая башня с головой и ушами на вершине!” - читает Пит и сам расширяет свои глаза до выката белков, как будто прошлое удивление все еще не покидает его. Он серьезен, не улыбается, но все другие, смотря на него, не могут удержаться от смеха. Клоун Пит нашел точку опоры для серьезных размышлений о разнообразии животного мира. Для сравнения, он описал маленького белого мышонка, которого тут же, возле зоологического парка, показывал шарманщик. Белый мышонок достал тогда Питу билетик на счастье. Но жирафу он до сих пор не может забыть и часто видит во сне. В заключение своего наброска он спрашивает у всех нас: “Зачем такое? Почему и для чего создана эта живая ходячая башня с головой и ушами на вершине?”

Долго хохочет класс, некоторые до слез, а Пит стоит, смотрит на всех и ждет ответа на свое коренное недоумение.

Прежде чем дать слово следующему чтецу, я пытаюсь рассказать Питу что-то о бесконечности форм тварей земных и водных, но чувствую, что бессилен удовлетворить его любопытство. Он садиться.

Теперь начинает чтение долгоногий, из штата Кентукки. Этот рыжеволосый, веснушчатый верзила, дает нежнейшую подробность из своих детских воспоминаний. Ему было три года, а сестренке его пять. И вот она заснула, а мать и гости плачут. Он подбегает к ней, будит ее, а она вся холодная, как лед, и не встает. Его оторвали от нее, он тоже заплакал. Так и не дали разбудить. Унесли куда-то. Никогда ее больше не видел.

Надо бы уже начать обсуждение, обменятся мнениями, скоро звонок, а класс молчит. Видно, что все потрясены. Чтобы заглушить тяжкое впечатление, я прошу читать следующего. Выбираю очень элегантного лейтенанта, сидящего с красивой девушкой. Может быть он, развлечет. У него в руках всего одна страница. Читает с места, стоя:

“Мне было шесть лет, а старшему брату семь. У него был друг, соседский мальчик, Стив. В нашем саду, на большом дереве, они устроили себе избушку. Я очень хотел туда залезть, а они мне не позволяли. Это у них был клуб, туда пускают только избранных и выносливых. Меня они считали слабым, но я выдерживал их страшные мучения: они меня испытывали, ломали руки, били, и я не плакал, чтобы показать, что я сильный и могу быть членом клуба. Все равно не приняли. Но вот однажды, после всех моих просьб и неудач, я вижу, избушка их валится на землю и всей своей тяжестью падает на Стива, а мой брат повис на дереве. Я подбегаю, вижу: Стив бьет ногами в стенку домика, а голова под стенкой. Я головы не вижу, но только ноги, бьют и бьют по стенке, и крика не слышно, и никого нет кругом. Я пытаюсь поднять домик, но он тяжелый, а брат мой слезть не может. Высоко. Туда они взбирались по лестнице, а лестница упала вместе с домиком, на Стива. Это все”.

Лейтенант сел. После долгого молчания кто-то его спрашивает:

- Ну, и что же? Спасли Стива?

- Вот этого я не знаю. Нас обоих сразу же увезли в другое место. Стива я никогда больше не видел, и брат мне никогда о нем не вспоминал. Да и теперь я бы не решился о нем спрашивать. Но факт тот, что они хорошо сделали, не пустив меня тогда в свой клуб. Иначе я разделил бы участь Стива.

До звонка оставалось еще несколько минут, для моего резюме.

- После завтра мы начнем с обсуждения прочитанного, потом прослушаем другие скетчи, а пока пойдемте в парк, хочу вам кое-что показать. - Пригласил я весь класс к выходу.

Это было не совсем обычно - выводить весь класс до окончания урока, но, как художников на этюды, я повел их по парку до первого перекрестка аллеи. По пути показал им в раме входных ворот часть парка - на всякий случай, чтобы сфотографировали взглядом и запомнили.

Дошли до первого перекрестка.

- Вот встаньте сюда, вдоль аллеи и поперек ее. Получается крест. Так? В просторечии это называется скрещение дорог. Теперь вообразите, куда ведут концы аллеи? Ведут они на все четыре стороны. Как далеко? О, до улиц, а улицами на большие шоссейные дороги, а дороги сливаются с другими дорогами и получаются целые сети связывающие все человеческие пути сообщений. Напряжение движения по этим дорогам возрастает беспредельно. И мы с вами стоим на узле страшного электрического тока этого движения, связывающего бесчисленное количества людей. Другими словами, этот перекресток не что иное, как начало нашей связи со всем миром. Запомните это и согласитесь, что сегодняшнее чтение всего только четырех небольших эскизов в классе только начало связи с бесконечным миром образов, живых людей, событий, чувств, эмоций и понимания всего того сложного, что являет собою великая художница жизнь. Но все это только начало. Все самое интересное еще впереди. И все в вас и от вас зависит. Итак, до послезавтра!

Звонок как раз совпал с моими последними словами. Студенты все еще стояли, и, казалось, не могли уйти с заколдованного перекрестка.

Была суббота. Вечером у меня двухчасовой класс для взрослых. А в понедельник мы вернемся в литературную лабораторию, потому что там-то и будет настоящая работа над загадкой: удастся ли мне, и как далеко, протолкну я свою телегу к звездам? Как бы мне там не обанкротиться. Придется тогда опереться уже на русскую песенку: “Пропадай моя телега - все четыре колеса...”

Но запасемся терпением и будем дерзать.

США. Флорида. 1946 год.

Hosted by uCoz