1987 № 10

Г. Гребенщиков

Степашкина любовь

I

тепашку в малых летах изуродовала оспа. Покривила лицо, один глаз высосала и исклевала нос и щеки. Ребятишки сверстники в ссорах дразнили его:

- Плетеное рыло...

Когда был маленьким, не обижался, но когда подрос, стал сердится, толкать и бить обидчиков, а, побивши, убегал, прятался. Обиженные подбивали артель, отыскивали Степашку и сообща устраивали над ним расправы и издевательства.

Так он от всех откололся, старался не встречаться, не говорить ни с кем. Даже в своей семье был молчаливым и оторванным.

Когда с кем-либо приходилось сказать два слова, он прятал глаза под косматые нависшие волосы и нахмуренно сопел.

В семье его держали в черном теле, все кричали на него, старались не сажать за общий стол и не любили. Только мать, тощая, ворчливая Матвеевна, иногда прикрикнет на сына или на неучтивую сноху, если услышит, что обидели Степашку:

- Его несчастного и так Господь нашел, а вы наготово добиваете!..

Но при Степашке, не жалела его и Матвеевна. Напротив, она с ним говорила громче, чем с другими, будто бы он был глухим или бестолковым.

Степашка рос и все более мрачнел, все чаще избегал людей, и в одиночестве своем дичал.

Когда дорос до призыва - все знали, что его в солдаты не возьмут, и никто в семье не заикался, что Степашку надобно женить, хотя Степашка стал корпуснее старших братьев, говорил, как в бочку ухал, и работал за троих. Иногда в щелочку забора он заглядывал в соседский двор, откуда доносился звонкий голос краснощекой и рябой Агашки, и сам с собою потихоньку ржал, но делал это воровски, наедине.

Подбородок его скоро зарос клочковатой игренею бородкой, плечи стали круты и широки, а короткие и толстые руки приобрели ухарский размах. Когда Степашка крестился на образа, казалось, что руки его из свинца, и он бахвалится силой, с которой бросает их себе на лоб и плечи. Шагал - будто черепах давил подошвами.

И двадцать пять, и тридцать лет исполнилось Степашке. Он был все так же молчалив и дик, чураясь людей и прячась от их взгляда. Но неведомо когда, успел Степашка подружиться с церковью, в которую ходил каждое воскресенье, подолгу вглядывался одиноким глазом в лики святых, грузно кланялся и боязливо швыркал узкими, испорченными оспою ноздрями.

Однажды весною в Родительский день, когда все из церкви во главе с батюшкой направились на погост служить панихиду по усопшим, Степан очутился там среди старух. Они окружили его и почему-то все стали ласково называть Степанушкой и подавать ему яички, блины, монетки, шанежки.

Степан как-то размяк, заулыбался широкою улыбкой и совал милостыню за пазуху, в рукава и в опрокинутую шапку. Но когда пошел домой, то повстречал на улице кучу разряженных девок, среди которых была и плотная румяная Агашка. Она насмешливо и громко крикнула подругам:

- У-у! Степашка-то, глядите-ка, в убогие попал... Милостинку принимает!

Степан попятился, скользнул куда-то за плетни и все скормил собакам. Но девки подглядели и стали его дразнить пуще прежнего. Донеслось братьям. Те стали его тарить:

- Ты, што же, голодный, али робить не желаешь?.. Пошто же ты срамишь нас эдак-то?!

Степан спрятал глаза под волоса и, не сказав не слова, ушел на сеновал и там пролежал до вечера.

А назавтра, вместо того, чтобы поехать на работу в поле, отрезал голенища от своих старых обуток и стал из них шить котомку.

Старший брат выругал его и, не понимая, что он замышляет, кричал:

- За мягким калачом-то, небось первый тянешься, а пахать, видно, не охота!..

Степан швыркнул носом, ниже наклонил над своей работой голову и глухо проворчал:

- Не надо мне вашего хлеба!.. Уйду я скоро!..

- Куда это? - изумился большак.

- А в монастырь уйду!..

И никакие резоны, ни жалобы, ни ругань братьев, лишившихся хорошего работника, не помогли.

Степан ушел тайком, и о нем долго не было ни слуху, ни духу.

II

пустя два года, раннею весною, в праздник, Матвеевна пошла на пашню посмотреть хлеба. Она давно не хаживала на поле, где у нею были посеяны горох и мак, и в воскресенье, когда все снохи были дома, она одна с костыльком и мякушкой в переднике отправилась на пашню.

Дорогою она впервые поняла, какою стала она старенькой. На третьей же версте устала, села отдохнуть на травку, и иссушенную годами голову низко наклонили думы. Они были бессвязны и просты, но старуха не могла их привести в порядок, да и не старалась ими овладеть. Они были так же неуловимы, как мухи, маленькие и большие, черненькие и зеленые, что кружились над нею целым роем, а голос их был так же надоедлив, как стрекотание кузнечиков, живших где-то тут же в траве.

Солнце грело и ласкало изжитое тело, под синью неба висел и щебетал, захлебываясь радостью, жаворонок, и сквозь рой черных и зеленых мух, сквозь стрекотание кузнечиков, слал вниз рассказ о чем-то близком и далеком...

Старухе чудились виденная ею картинка Афонской горы, украшенная лесом и церквами, а где-то в их прохладе в черном одеянии бродит и спасает душу молчаливый, Богом найденный Степашка...

И по щекам старухи горячими струйками побежали слезы, задержались в уголках губ, пощекотав глубокие морщинки возле носа. Вытерла их скрюченной рукой, высморкалась, встала и пошла.

Теплая пыль в колеях дороги согревала необутые ступни, а травка грядок щекотала жилистые икры. Старуха шла нескоро, подпиралась костыльком и вглядывалась в даль полей, туда, где небо опирается о землю, будто хотела там увидеть конусы зеленых гор, украшенных церквами.

Пошли поля, давно знакомые, исхоженные вдоль и поперек, с которыми неразрывно связана вся ее прошедшая бабья жизнь, все радости и горькие печали, тяжелый, долгий труд с чередою многих лет, похожих друг на друга, как сноп на сноп.

Вон там на увале, где четко нарисован черемуховый куст, на старом глинистом бугре раскинулась большая и зеленая, глаголем, полоса. Эта полоса распахана при ней ее покойным мужем в молодых годах... Когда была в девках, с подругами хаживала на увал по ягоды. Там много было клубники и цветов, трава была большая, а в ней было много колючего шиповника... Они кололи молодые ноги, смеясь, вытаскивали занозы, пели звонко и раздольно песни и в знойный полдень отдыхали на бугре. Бугор с вершины был разрыт, на дне ямы лежали камни и влажная земля, а над камнями и землею поветкой висел зеленый куст. Девицы заходили в яму, из камней устраивали стулья, садились и подолгу в страхе говорили о разбойниках, когда-то здесь живших и схоронивших своего лихого атамана.

Потом, вскоре после того, как Матвеевна вышла замуж, покойный муж со свекром в Петровки выехал пахать "залог". Был сильный зной, лошадей кусали оводы и мухи, они не слушались, махали головами и хвостами, и на первой, черной и дернистой борозде рассерженный Трофим впервые бил неловкую нерасторопную жену. Она вела в поводу переднего коня, не справилась с ним, вильнула в бок и искривила борозду.

Эта кривая борозда по чистому, непаханому увалу, среди цветов и ягод, осталась в памяти Матвеевны и посейчас. Потом осталось в памяти, как на "залоге" и на "перелоге" были тучные, густые и высокие хлеба, как зимней порою с мужем ездила на ярмарку и привезла обнов, как, затем, спустя семь лет, на этой полосе вблизи бугра она родила третьего по счету сына - Степашку.

Было это ранней осенью, во время молотьбы. Она накладывала на возы снопы, подбрасывая их руками. Снопы были тяжелые, возы высокие, она помаялась и начала рожать.

Родила под вечер и, чтобы скрыться от людей, ушла на бугор под куст черемухи, и долго там стонала, потерянная мужем и родней... На другое лето на том же бугре под кустом черемухи качался маленький Степашка, и Матвеевна с тайной радостью приходила в прохладу куста с грудью, полной молока, кормить Степашку...

III

таруха шла межою по узенькой дорожке и уже забыла, что давно прошла пора молодой и терпеливой жизни. Забыла, что Степашка давно вырос и ушел куда-то от своей уродливой судьбины... Будто не прошли еще столь долгие года, будто она еще молодая и крепкая мать годовалого Степашки и идет к нему под куст кормить его упругой грудью, которую он радостно и жадно схватит влажным беззубым ртом и даст ей сладкий и желанный отдых от труда и зноя.

И, повинуясь радостному заблуждению, она сворачивает с дорожки и прямо по зеленой, только что взошедшей полосе идет к бугру.

Вот он близко, уж виден темный ствол зеленого куста черемухи, уже слышен мягкий шелест оставшихся на его подоле прошлогодних ковылей, уже надо подниматься на крутой и невысокий склон. Старческие ноги вдруг подсеклись, и к Матвеевне вернулась старость, явная и слабая, с сумою долгих и тяжелых лет... Она вдруг опустилась на землю, и из ее груди вырвался короткий стон:

- О, Господи, прости!..

Потом подняла голову и тусклыми глазами посмотрела на бугор... Посмотрела и застыла в страхе и недоумении. Из ямы выходил большой оборванный и грязный человек и глухо бормотал:

- Здорово, мать родная!.. Али не узнала?

Старуха поднялась, широко развела руками, шагнула к нему и снова опустилась на землю, хватая уголок передника, чтобы протереть подернутые туманом слез подслеповатые глаза... Из передника выпала и покатилась румяная мякушка, а грязный человек проворно бросился за ней и жадно стал ее кусать.

Старуха собралась с рассудком и снова развела руками, как бы призывала ими к своей груди пришельца, и через силу лепетала:

- Откуда?.. Это -ты, сынок?.. Отыскался... Ишь, ведь: будто побирался, оборван весь...

- А случалось... - буркнул сын и как-то широко оскалил зубы.

На бороде его осталось белое пятно муки от хлеба и прыгало вместе с обгорелыми зубами. Он ел мякушку и добродушно говорил:

- А я думал, ты уж умерла... Ишь - старая...

- Умру, сынок, ужо умру. Вот скоро уж отмаюсь...

- А братья не умерли?

- Нет, Бог несет...

- Поди, не выгонят? Теперь лето: работать начну!

Старуха скорбным и долгим взглядом посмотрела на Степашку, все такого же простодушного и дикого, как десять и двадцать лет назад, когда он был парнишкою, и спросила:

- Где же погулял, побродяжил, сынок?

- А побыл кое-где... В тайге на приисках работал... На плотах потом лес плавил, нанимался... Потом на баржах караульщиком жил. Потом стосковался - домой потянуло...

- А до святых-то мест не дошел, видно?..

Степан вздохнул, подумал и ответил:

- А кто их знает, где они... Далеко, говорят...

Он еще вздохнул и замолчал.

Посидели молча. Поочередно поглядывали в даль, где в овраге спряталась деревня, маяча тополевой рощей, и пошли по полосе зеленых всходов.

Впервые в жизни много говорили, впервые чувствовали теплоту родства и ласки и медленно бродили по родным местам.

Затем, когда старуха позвала домой, Степан сказал:

- А я останусь тут... Хлебца мне пришли пораньше, я буду здесь што-нибудь делать...

- А домой-то как же?..

- А не пойду я... Там опять все, как собаки, за полы хватать начнут... Я лучше тут... Построю балаган... Братьев ждать буду...

Матвеевна ушла домой одна и не сказала никому, что видела Степана, но утром завязала в узелок ему крупы и хлеба и шепотом сказала сыну-большаку:

- Отвези на пашню: там гость у нас...

Большак не понял материных слов, пока не повстречал на пашне отыскавшегося брата.

IV

тепан зажил возле бугра-кургана в самодельном шалаше из соломы и дерна. Время было гулевое, когда на полях еще работы не было, когда большак Матвеевны часто поглядывал на небо и ждал дождя, чтобы было что косить и жать в страду. Но изредка он ездил на пашню и как-то нехотя останавливался у Степанова шалаша. Степан обыкновенно что-нибудь чинил: либо сапоги, либо рубаху, и когда приходил к нему большак, он швыркал носом, мельком взглядывал единственным глазом на бородатого брата и глухо первый говорил:

- Здорово, братан!

- Здорово! - уже потом приветствовал пришедший и небрежно бросал к ногам Степана узелок с хлебом или мешок с картошкой.

Большак был доволен, что Степан живет на пашне, но в разговоре с ним был краток и суров.

- Мать баню топит: приходи, вымойся...

- Рубахи нет чистой, - уклонялся Степан.

- Какую-нибудь найдем, дадим...

Степан молчал в ответ, и видно было, что он не пойдет в деревню.

- Тут скот, того гляди, в хлеба зайдет. Караулить надо! - говорил он брату, когда тот намеревался уезжать обратно.

- Дело твое, а помыться бы надо... Да и в церковь бы сходил, Богу помолился... А то живешь, как басурман.

Степан отвертывался и молчал. Он вспомнил, что больше двух годов не бывал в церкви. Раньше, когда жил в семье, не пропускал ни одной обедни, а за эти годы как-то даже стал бояться церкви: больно много там людей бывает... И еще вспомнил, что забыл молитвы, каким научился от старух и в церкви. Он по утрам и вечерам молился на восток, тяжело бросая кресты на грудь и плечи, но молился без молитвы, а так, по своим нескладным и простым словам, которые не произносил, а твердил в уме, потому что так скорее и глаже выходило. А выходило у него так:

- Господи, Большущий, я не знаю какой Ты есть, но добрый ты и правильный. Суди меня, как знаешь, а я, вот он, весь тут! Грешен, дак прости... Здоровье сохрани... Штоб волки меня не съели тут, змея не укусила бы, да нечистая сила не поблазнила... Аминь...

Иногда в хороший вечер, когда небе ярко горели звезды, Степан особенно долго беседовал с Богом и дружески упрекал Его своей не произносимой словами думою:

- Ты, Господи, такой сильный и богатый... У тебя и потолок вон как изукрашен звездами, и все на свете Твое. А у меня ничего нет, а ты не хотел уберечь меня от оспы... Люди смеются, и ни одна девка за меня не пойдет замуж... Дело Твое, Господи, что Ты так со мною сделал, а все-таки обидно...

И Степану казалось, что Бог, пожалуй, шепчет в оправдание:

- Не доглядел, брат, извини!.. За всем не уследишь - свет-то, вон, какой огромный.

И Степан понимал и извинял Богу Его ошибку и даже как будто жалел Его: у Него так много дел. Не то, что у Степашки, который живет себе один на пашне и караулит хлеб. Вся и забота - сварить себе кашу да бродить по полосам, или сидеть на верху бугра да глядеть во все стороны на зеленые пашни.

После молитвы Степан подолгу сидел у костерка, варил картошку и неповоротливым умом своим перечислял заботы Бога, у Которого так много дел.

Далеко кругом был виден в такие ночи Степанов костерок. Многие, кто не знал, что у бугра живет Степашка, с завистью и страхом думали, что это светится богатый клад, некогда зарытый под бугром старинными богатырями.

V

ето расцветало. Дождей было не много, но они перепадали вовремя, а после них светлые солнечные дни умывались по утрам обильными прохладными росами. Большая полоса, глаголем раскинувшаяся возле бугра, лежала мягкой зеленой постелью, в которой, перекатываясь, нежился игривый ветерок. По краю полосы возле дороги, как мелкий и густой пихтач, тянулась конопля.

Степан вставал до солнца и, чтобы не мочить в росе штанов, поднимался на бугор, и долго там сидел, почесываясь и озирая полосу. Всходило солнце, розовое и большое, укорачивало тени, серебрило вдалеке мельничный пруд и пробуждало к жизни сотни разных, воедино слитых голосов и звуков. Степан снимал разбитую шапчонку, расчесывал рукою спутанные волосы и вглядывался в даль, к селу, откуда по дороге скоро потянуться телеги, всадники и пешеходы. И когда они приближались к пашне, Степан сходил с бугра, умывался из лагушки, и зажигал свой костерок, чтобы сварить картошки или кашу.

Однажды, тихим утром, когда от костерка высоким голубым и гибким столбиком взвился дымок и оживил собою тихие, едва проснувшиеся пашни, Степан услышал тонкий и певучий бабий голос.

Он встал возле костра, прислушался и стал осматривать соседние поля. По дорожке мимо конопли ехала баба и звонко напевала песню:

"Уж ты гу-у-линька, ты мой го-о-лубо-очи-ик,
Эй-да, сизокры-ыленький ты мой во-оркуно-очи-ик..."

Степан подумал, что едет одна из его снох, и пошел навстречу. Он пересек полосу и стал у дороги в конопле.

Баба ехала одна на пегой лошади в плохой телеге и продолжала петь:

"Эй-да ты заче-ем пошто, в гости не ле-та-а-а-ешь.
Разве доо-мичку ты моево не зна-е-е-ешь..."..."

Степан стоял в конопле и впервые понял, что у баб голос совсем другой, не такой, как у мужиков... Что в бабьем голосе есть что-то жалостливое, влекущее к себе. Вот и его зачем-то потянуло... Если баба хлеб везет, можно было и у балагана обождать...

Баба поравнялась с ним и оборвала песню. Степан увидел, что это не сноха.

Пегая лошадь шарахнулась от Степана в сторону, а баба звонко и со смехом прокричала:

- Что у дороги-то стоишь, пужало конопляное?

Баба дернула вожжами и лошадь остановились. Степан увидел рябое круглое и улыбающееся лицо.

- Бабушка Матвеевна тебе гостинцы прислала. Возьми-ка, подойди!..

Степан криво и широко улыбался и не подходил. Баба натягивала вожжи и кричала:

- Чего стоишь, оглох что ли?

Голос бабы был сердит, но лицо смеялось, и синие глаза светились добротой и любопытством.

- Ты не Федотова ли девка? - спросил Степан и подошел к телеге.

- Была в девках Федотова, а теперь стала Максимова хозяйка... Зовут Агафьей... Вспомнил?..

Степан утер рукою нос, поправил рваный поясок и весело заржал:

- Ишь, выдобрела: мяконькая стала!..

Чтобы доказать Агафье, что не врет, он сделал из руки вильцы, из языка корытце, крякнул по-утиному и хотел пощекотать Агафью, взвизгнув от восторга:

- Сдобная!..

- Ишь ты... Облизнись-ка, да проваливай!.. - лукаво протянула баба и стегнула лошадь. - Тоже бабу надо...

Степан не осердился. Вдогонку бабе он снова крякнул по-утиному и, захлебываясь, крикнул:

- Эй... Сдобная!..

Агафья оглядываясь, улыбалась, а потом, удаляясь, опять запела, но задорнее и громче прежнего, словно дразнила Степана.

Он некоторое время торопливо шел за нею, будто она успела привязать его к своей телеге какою-то невидимой веревкой.

Затем, когда она поехала рысцой, Степан поднялся на бугор, вытянулся во весь рост и долго всматривался вслед исчезающей среди полос Агафьиной телеге, - улавливая ухом такие пьяные, доселе им не слыханные звуки бабьей песни.

Когда же песня совсем растаяла в звонком летнем воздухе, а телега скрылась в пустошах, Степан расхохотался сам с собою, будто рассыпав кирпичи, хлопнул грязными ладонями себя по животу и почему-то подскочил на месте.

Потом весь день ходил между полос, как пьяный, и даже принимался громко и несвязно петь, совсем не слушая себя и не замечая, что песня его похожа на дикий, бестолковый рев.

VI

риближался Петров день с началом горячей страдной поры. Поспела ягода-клубника. Степан из дома вытребовал себе литовку, направил, наточил ее и у закройков начал косьбу. Косил он больше по утрам и по вечерам, когда не было жарко. А днем брал ягоды и сушил их на солнышке у балагана. Приехавший на полосы старший брат хвалил его за ягоды и косьбу. Степан веселел от похвал и старался пуще прежнего. Без устали ходил в траве, наполнял ягодами шапку и нес к балагану, высыпал и снова шел, пока не начинало вечереть. Когда же солнышко склонялось к западу, он шел к балагану, засучивал рукава, звенел точилом о блестящую литовку и, поплевав на заскорузлые ладони, начинал косить. Трава шумела, литовка поблескивала и звенела, рубаха смачивалась потом и прилипала к широкой спине, но он не уставал и только у начала нового прокоса останавливался и глядел в ту сторону, куда по утрам каждый день на пегой лошади приезжала Агафья с мужем.

Максима он знал еще парнишкой, когда тот бегал за ним, Степаном, уже рослым парнем, и дразнил "Плетеным рылом"... Но тогда Степан к Максиму не имел такого зла, какое закралось в его сердце теперь, хотя теперь Максим, молодой, плечистый, с чуть заметною бородкою мужик, не дразнил его, а, проезжая мимо, трогал шапку и приветливо кричал:

- Бог в помощь, красно солнышко!

Степан останавливался, глядел на сидевших рядышком в телеге мужа и жену и негромко посылал Максиму:

- А поди-ка ты к черту!..

И все-таки не мог оторвать взгляда от проехавших, пока они совсем не скроются из вида.

Максим с женою ездили мимо каждый день: утром, когда солнце обходилось - на пашню, вечером, когда оно еще не село - домой, в деревню. Степан знал, что все равно Агафья будет ехать с мужем, и ему нельзя сказать ей то, что хочется уже давно сказать с глазу на глаз, но все-таки утром косил до тех пор, пока не покажется и не проедет мимо их телега. А вечером начинал косьбу пораньше, чтобы снова пропустить мимо себя Максимову телегу. Да и днем, бродя по полю и собирая ягоды, Степан все время вглядывался в даль.

И вот, в канун Петрова дня, когда Степан с шапкою клубники шел к балагану, вдали на дороге показалась Агафья. Она возвращалась с пашни пешком. Степан оторопел и вдруг почуял, что надо что-то сделать и сделать поскорее. Какая-то невидимая сила сгорбила его, толкнула в борозду за высокую пшеницу и быстро погнала к дороге... С хищным смехом он заполз в высокую коноплю, запал в ней у дороги и, не дыша, стал ждать.

Вот послышались шаги босых ног, хлюпающих по пыльной дороге, и у Степана захватило дух.

Он не знал, что надо делать, и забыл, что должен он сказать Агафье. Вот ноги хлюпают по пыли совсем близко, сквозь желто-зеленую чащу конопли он видит их белые и круглые, слегка поцарапанные голени и часть цветастого, высоко подтыканного платья... Захотелось быстро схватить их руками, пощекотать и крякнуть по-утиному... Но все тело Степана онемело, не слушалось его, и белые босые ноги промелькнули мимо, пригибая траву грядок и удаляясь по дороге...

И только тогда Степан вспомнил о шапке с клубникой, быстро встал из конопли, вышел на дорогу и вдогонку Агафье закричал:

- Э-эй!.. Постой-ка-ся, Агафья!..

Та вздрогнула, обернулась и сердито и испуганно смотрела на Степана.

- Эй, Агафья... На гостинца!.. - кричал Степан, быстро догоняя бабу и протягивая ей шапку с клубникой...

Агафья улыбнулась, дождалась Степана и взяла из шапки горсточку ягод.

- Да ты все бери!.. Держи подол!

Он широко расставил ноги, готовясь всыпать в подол Агафьи ягоды, но Агафья подол не подставила и насмешливо прищурилась в уродливое лицо Степана.

- Да ты откуда взялся-то?.. Из земли что ли вырос?..

- Держи! - повторил Степан... А к завтрему я могу тебе с ведро набрать!..

- Да не надо мне, не хлопочи!.. - смеялась молодая баба.

Степан, как никогда, отчетливо увидел ее вздрагивающее от смеха молодое тело и суженной ноздрею потянул в себя ее пахучий пот. Стоял, осматривал ее и ржуще похохатывал.

Агафья улыбалась, но в улыбке ее не было уже задора и насмешки... Через нее сквозил неясный страх перед Степаном, таким большим, корявым и лохматым... Она безвольно протянула руки к шапке, высыпала в подол ягоды, обнажив белые ноги еще выше и, захлебываясь, проговорила, отдавая шапку:

- Спасет те Бог... Напрасно хлопочешь.

Степан отступил назад, запрокинул голову и важно поглядел на бабу.

- Завтра с ведро наберу... Ни сколь не жалко для тебя...

Агафья промолчала, попятилась и с трудом переставляя ноги, пошла дальше, оглядываясь на Степана с боязнью и недоумением.

Степан стоял в конопле возле дороги и единственным глазом своим улыбчиво глядел ей вслед. Он не пытался удержать возле себя Агафью и не хотел идти за нею. В нем как-то вдруг притихли и душа и мысли и не просили больше ничего.

VII

астал росистый, тихий вечер. Степан бродил вокруг бугра и не разжигал свой костерок. На небе высыпали звезды и напомнили ему о Боге, о молитве и о том, что люди живут - живут да и умирают. И умирают навсегда, навечно, чтобы никогда больше не жить. Степан почувствовал это впервые и испугался. В душе его похолодело, ему стало тоскливо и обидно.

Он снова стал упрекать единственного своего собеседника, Бога, вездесущего и постоянно-знающего все мысли и дела Степана.

- Как так, Господи? Мне, может, скоро умирать, а я не знаю бабьей ласки... Ты можешь все. Заставь Агафью пожалеть меня... Пусть хоть немножко...

Степан хотел попросить: "поспить со мной", да вспомнил про Максима, который будто бы стоит где-то за спиной и совестит Степана:

- И не стыдно: в этакое дело Бога путать!

Степану стало стыдно... Он засопел, оглянулся в тьму полей, присел на корточки и пытался как-нибудь забыть о Боге. Правда, Бог тут должен отвернуться: дело стыдное Степан задумал, но все-таки никак не может не желать его, никак не может о чем-либо другом думать. Агафья все время, как наяву, стоит перед ним, зовет и соблазняет. Он даже слышит запах ее тела... Он не может без нее тут жить... И почему это он давеча не схватил, не удержал ее, чтобы хоть посидеть вдвоем в пахучей конопле, поиграть немного, как парни с девками играют на полянке.

И вновь какая-то слепая сила подняла его и быстро погнала его к дороге, прямо через густую, мечущую колос пшеницу, через коноплю и мокрую росистую траву.

Степан шагал, грузно бросая тяжелые ступени, размахивал руками, и не о чем не думал. В узких колеях дороги он заплетался, падал, кряхтя вставал и шел еще быстрее. В груди его теснило, он глубоко и часто дышал, так что сипло в горле, и надо было все-таки идти, идти скорее... А зачем - почем он знает... Это дело не его... Там будет видно, лишь надобно скорей, скорей, идти в уснувшую деревню, к маленькой избе Максима, в которой теперь Агафья лежит одна и, может быть, не спит, а ждет его, Степана... Да, непременно ждет, иначе бы давеча она ему так не усмехалась...

Степан уже бежал и удивлялся, как далеко их пашня от деревни... Он весь вспотел, обутки терли ноги, а шапку он держал в руке. Дырявая и грязная рубаха выбилась из опояски, а гача пестрядиновых чембар вылезла из голенища.

Ничего не замечал Степан. Он даже не заметил, что коротенькая ночь проходит, и на востоке начинает брезжить утро.

Но вот он прибежал он в деревню. Залаяла собака, погналась за ним... Другая, третья. Запел петух... Изба Максима на другом краю у речки. Он знает это хорошо... Чтоб не дразнить собак, сбавляет шаг и идет серединой грязной и кривой улицы... Прошел родную избу, давно не виденную, и не посмотрел на нее... Уже виднеется и Максимова изба без крыши. Совсем умерил шаг. Пошел тихо, крадучись, а подойдя к избе, совсем остановился, не решаясь заходить в ограду... Огляделся: на востоке розовело утро. Где-то скрипнули ворота. Степан присел к плетню Максимовых сеней и слышал, как в груди колотится сердце, точно кто-то рубит топором и перестраивает наново все Степаново нутро, перерубает жилы и отнимает его волю.

- Все равно: что будет, то и будь... - решает он и шагает за плетень, в незапертые сенцы... Берется за скобку двери... Дергает - не заперто... Шагает в избу, в непривычно кислый, спертый воздух... И остолбенел у порога.

Агафья на полу... Крепко спит предутренним рабочим сном, в одной юбке, без кофточки, с растрепанными волосами. Лежит на спине, с полуоткрытым ртом и вытянутыми, до колен открытыми ногами. Ее живот и грудь мерно колышутся...

Степан стоял, не двигаясь, глядел на бабу и не смел ее будить... Он весь дрожал и не умел унять колотивших и пляшущих зубов... Сжимая рот, он вдруг тягуче застонал.

Агафья пробудилась, увидела в избе лохматого чужого мужика и, быстро соскочив с постели, попятилась в передний угол...

- Пресвятая Богородица...

- Ты чо... - глухо вымолвил Степан. - Ведь, это я...

- Да ты... Христос с тобою... Ты по чо же?.. В эку пору-то? - в страхе и мольбе лепетала Агафья. - Одумайся-ка ты, Степанушка... перекрестись!..

Степан обмяк и вдруг почуял, что слабеет, не может ни говорить, ни думать, ни желать чего-либо. Он опустился на скамейку у печки и молчал... Агафья между тем оправилась, повязала волосы, одела кофточку и незаметно для Степана выскользнула из избы.

Степан сидел в избе один и, отупелый от волнения и бессонницы, старался уяснить себе: как он и когда попал сюда, и что ему теперь делать?..

VIII

избе становилось все светлее, и скоро засиженные мухами окошки стали розоветь. Агафья все еще не возвращалась, но у дверей и окон послышались какие-то голоса и как будто даже смех.

Степан опомнился, поднялся со скамьи и заспешил к двери. Но дверь снаружи оказалась припертой... Степан сильно пнул ее ногой. Дверь подалась, но снова захлопнулась. Степан рассердился и, упершись в пол ногами, нажал на дверь плечом... У дверей послышалось кряхтенье, смех и ругань... Степан подошел к окошку, заглянул через него на улицу. К избе бежали парни, бабы, мужики, вооружались палками и прятались у стен избы...

Степан понял, что людей накликала Агафья, и чувствовал себя, как обложенный медведь в берлоге...

Он рассердился еще сильнее и со всего размаха ударил в дверь могучей грудью. Дверь дернули снаружи, и Степан упал через порог. Кто-то толстой палкой огрел его по шее, пнул в бок... И целой оравой с криком, руганью и смехом навалились на него. Ноги Степана лежали на пороге, туловище - на ступеньках перед дверью, а голова - на земляном полу саней.

Толпа насела на него и ликовала:

- Вот так зверь попался...

- Лакомый, смотрите...

- Ай да угодничек святой.

- Ребята, веревку... - кричали те, кто держал могучего Степана. - Скорей, - а то уйдет...

Степан высвободил ногу, толкнулся ею о порог и, схватил за волосы одного, укусил другого... Но те озлились, начали еще больнее бить его и тискать... За длинные волосы тащили из сеней, кричали, гикали, зверели...

Степан, притиснутый к земле, стонал, кряхтел, но не произносил ни слова, и только зрячий глаз его налился кровью, а в узкие ноздри свистело усиленное дыхание.

День праздничный. Толпа росла, гудела и рычала, и в гуле голосов ее Степан услышал старческий и сиплый крик старухи-матери:

"Не убивайте!"

- Батюшки, господа почтенные... Не убивайте...

Она гнулась в дугу, держа в пригоршнях свой фартук, и, плача, кланялась в спины держащим ее сына парням и мужикам...

- Не убьют, мать, не убьют, - кричал какой-то согнутый старик. - А пусть поучат.

- Ишь, пакостник он у тебя. - Озлобленно кричала заспанная молодая баба.

- Образовался: бабу изнасильничать хотел... - в лицо Матвеевне смеялся молодой мужик.

Степану скрутили руки, щипали, тискали его упругое и жилистое тело, а кто-то звонким голосом командовал:

- Ребята! Подлечить его... Ведите за деревню, к тополям...

- Лечить?

- Лечить!

- Го-го-о!

И с шумом, с гиканьем, с рычаньем, повели Степашку через всю деревню к тополевой роще...

Толпа все прибывала, сквозь гам, сквозь смех и свист ее, чуть пробивалось надтреснутое причитание едва бредущей за народом Матвеевны.

Она все более отставала от толпы, а когда толпа сравнялась с ее домом, большак заметив мать, сердито подбежал к ней, взял за руку и потащил домой, сурово выговаривая:

- Ты што таскаешься?.. Себя и нас стыдишь. Да пусть с него шкуру снимут, раз он того стоит...

Но старуха рассердилась, вырвалась от сына и, спотыкаясь, быстро зашагала к тополевой роще.

Она пришла туда, когда Степана уже привязали к дереву, и мужики и парни стали стягивать с него холщовые чембары.

Бабы и девки, как от дождя пустились на утек от дерева... Толпа у рощи поредела, а мать Степашки, хрипя и падая, бежала к мужикам и через силу хрипло выкрикивала:

- Меня... Меня сперва режьте... Меня...

Она была уже у тополя и, вцепившись в ржущего, немолодого мужика, изорвала на нем рубаху, пытаясь ухватить его за волосы. Мужик опешил, отступил... Другие засмеялись, и кто-то урезонивающе проговорил:

- Брось, ребята!.. С дураком связались, ведь.

Один по одному все стали отступать, и, будто устыдившись, медленно посыпали к домам... У дерева остались привязанный Степан да мать его, беспомощно кусающая тугие узлы веревки... Да поодаль на плетнях огородов, как галчата, лепились любознательные ребятишки...

С трудом и хрипотой в груди развязала Матвеевна последний узел... Степашка встал на землю, поддернул грубые чембары, и не завязывая гасника, быстро побежал от тополевой рощи прочь, прыгая через плетни, канавы и кустарники, туда, на озаренные восходом полосы, к бугру...

IX

ежал он без дороги и то и дело западал в траву, когда видел кого-либо идущего или едущего навстречу.

От росы и пота он был весь мокрый. В обутках хлюпала вода, а голенища спали книзу и черпали росу, цепляясь за траву и тормозя бег Степана. Он сел в кусты, снял обутки, вылил из них воду и, взяв их в руки, пустился босиком.

Теперь ему казалось, что пашни от деревни совсем близко. Так близко, что хохочущая и гикающая толпа видит его своими жадными, мигающими глазами.

Он не побежал к бугру, где треугольником темнел вход в его шалаш, а свернул с дорожки

* * *

У Степана захватило дыхание, и снова кто-то близко и невидимо бежал и топал ногами по земле...

- А потом ее камнями, здесь... заложить в яме и уйти...

Но вдруг Степану делается страшно, будто он уже взял пахучую и плотную Агафью и, яростно лаская, задушил ее и заложил камнями на бугре... Но она встает из-под камней, кричит, бежит в деревню и собирает новую огромную толпу...

Степан, с торчащими большими волосами идет к шатру, торопливо надевает свой зипун, обутки, шапку... Берет костыль и много раз починенный мешок-котомку... Оглядывается, спешит и поджигает свой шалаш... Большой, косматый сноп огня охватывает балаган, раздвигает темноту и освещает на бугре темный куст черемухи... Степан глядит туда и видит на бугре вместо куста страшную, растрепанную голову высунувшейся из-под земли Агафьи...

И быстро, быстро, прямо через полосы уходит прочь, на север, где днем в хорошую погоду виднеется с бугра лиловая полоска гор с дремучей, дикою тайгою.

Степан торопится, чтобы на родных полях не захватил его рассвет, и не оглянется назад к бугру, где, догорая, погасал его соломенный шалаш.

Hosted by uCoz