Г. Гребенщиков

СКАЗКА-БЫЛЬ

(Из книги “Алтай – жемчужина Сибири”).

Август подходил к концу.

Близко возвращение к будням сутолочно-трудовой равнинной жизни куда-то в Томск или Петербург.

Симфония паломничества в царство Хана-Алтая вот-вот прервется сентябрьской непогодой и непроходимостью горных путей.

Перед прощанием с высотами нужна какая-то торжественная заключительная нота.

Преддверие суровой осени так изумительно и так волнует. Склоны гор покрылись всеми красками.

Мощные мохнатые кедры, протягивая тысячи тяжелых шишек с поспевшими орехами, приводят в неистовство все бесчисленное население белок, лихорадочно спешащих со сборами зимних запасов.

По горам прохаживают ветры, прохладные даже при полуденном солнце. Они сметают с гор все тучи, все туманы, как будто для того, чтобы лесам, горам и рекам ни что не помешало молитвенно смотреть на синеву небес. Как будто, глубоко вздохнувши ветрами, Хан-Алтай безмятежно созерцает солнце и небо и слушает тишину задремавшего лета, уставшего от обилия и тяжести земных плодов.

Пора… Теперь самое лучшее время для поклонения Белухе. Теперь она во всей красе и ясности.

Вместе со смелым медвежатником и молчаливым старовером Агафоном Лукичем, верхом на лошадях мы достигли последнего жилого пункта – одинокой пасеки, заброшенной в горном ущелье. Здесь мы провели более суток, отдыхая и подкармливая лошадей. Лысый, добрый дед-хозяин вздыхал и удивлялся нашему решению переваливать Катунские хребты так поздно, когда все вершины гор уже покрыты снегом. Недели через две он собирался запечатать пчел в теплом омшанике и спускаться на зиму на нижнюю свою заимку.

Однако, видя, что мы непоколебимы, он решил благословить нас и сказал:

- Ну, да ладно: смелым Бог помогает…

Рано утром мы распрощались с дедом, сели на коней и тронулись на Север.

Напряженно и торжественно шумела где-то в глубине ущелья одна из многочисленных алтайских Громотух. Но вместе с этим отдаленным шумом торжественно молчало все вокруг. Беззвучно прыгали по кедрам белки, беззвучно падали позолоченные листы с берез. Не шелохнутся острые верхушки пихт. Не пискнет птица. И запахи хвои и прелых трав смешиваются с особым запахом прохлады, невидимо струящейся от выпавшего на высотах снега.

Сквозь чащу деревьев изредка проплывает мимо синий угол дальнего ущелья, мелькнет пятно снегов на высоте, блеснет бирюза какой-либо реки внизу, и снова лес и камень, а между ними извивается едва заметная наша тропа.

Все выше и круче, все извилистей наш подъем и вдруг – обрыв и рев новой, бурной Громотухи, которую нам предстоит перебродить множество раз.

Здесь любование красотой природы и упоение тишиной ее внезапно прервалось и началось ее познание борьбой, мучительной и полною опасностей.

Здесь правда красоты взглянула в наши лица звериными глазами, а природа обняла лохматыми и мощными объятиями неумолимого дракона.

Волны Громотухи уронили моего коня, и я познал всю алчность горных водопадов, когда вместе со мной летели вниз и грохотали камни, обточенные тысячелетним усердием кипящего потока.

Но тут же я познал и радость: мой конь был цел. Только сорвал кожу на одной ноге, застрявшей меж камней. Порадоваться за свое спасение я не успел – впереди были новые и новые опасности и одоления реки, которая местами была нашей единственной дорогою между отвесных скал.

Так брали мы препятствия к высотам более двух дней. Тропа наша часто терялась в речках, в щебне, смешанном с болотистой тиной, в целине скалы, в непролазных чащах вереска, в нагромождениях огромных осыпавшихся с гор камней или на твердых утрамбованных веками мхах альпийских лугов. Были долгие часы, когда лошади не могли уже идти от изнеможения, но не могли и останавливаться, так как жидкая земля, смешанная с каменьями, не могла держать их и засасывала, как болото.

И вот первая радость: мы выехали на свежее снежное поле. Оно разостлалось на необъятные широты и вначале показалось, что ужасный путь окончен. Но когда снег стал глубже, а тропа под ним совсем исчезла, Агафон поехал наугад, и я увидел, как наши лошади, то и дело попадая на россыпи камней, проваливались в засыпанные снегом каменные щели. И скоро позади нас на белом снегу стала оставаться красная от кровяных брызг тропа. А окровавленные восемь лошадиных ног все время попадали в невидимые капканы и, выдергивая из них ноги, попадали в новые, еще более опасные… Моментами, когда, переводя дух и как бы размышляя над дальнейшим шагом, лошади в неловком положении стояли на камнях, мне хотелось крикнуть Агафону:

- Поворачивай обратно!

Но Агафон был молчалив. Он спокойно и сурово озирался и ласковым цоканьем губ посылал коня дальше. Он был предусмотрительней меня: из-за пазухи достал большие окуляры с дымчатыми стеклами, тогда как я уже не мог глядеть на снег. Был безоблачный день, и белизна снегов на высоте беспощадно ослепляла меня.

Я знал, что далеко внизу еще зеленеют отавы на лугах, ласково играет золото берез, оранжевыми стенами стоят осиновые рощи и среди темных монахинь-пихт, смеются зазывающим румянцем, вкраплины поспевшей рябины. С каким бы умилением я там склонил колена на бархат скошенных лугов перед угрюмыми, распростершими свои мохнатые лапы лиственницами. Но с белой высоты ничего не видно, кроме дымчатой синевы далеко внизу и сплошной острой белизны вблизи. А от холода разостланных вокруг снегов даже самое солнце казалось холодным.

Седло на лошади качалось и ездило то вперед, то назад, то в стороны… Зная, что под ним спина у лошади изранена я пытался слезть, идти пешком, но Агафон кричал:

- Обутки изорвешь – тогда погибель… Садись, не балуй…

Я подтягивал подпруги и садился, но подпруги скоро вновь ослабевали, ибо лошадь истощалась и худела с каждым часом. Но все-таки она везла меня и ползла, как муравей по бесконечному отлогому подъему. И, казалось, нет надежды, кончить эту рыхлую, покрытую ослепительно-блестящей ледяною коркой, снежную пустыню. Заснула мысль, окоченели ноги и как будто приросли к стременам. Потом отупело чувство жалости к измученной и окровавленной лошади, которая уже шаталась от изнеможения, храпела от натуги, на удилах у нее показалась кровавая пена, от разбитых при падениях губ. На выпуклых глазах – слезинки… Ноги ее были точно оскальпированы до колен… Как в бреду, я понял, что предприняв эту поездку, я свершаю преступление, которое никогда не может быть мне прощено.

А вокруг все шире, все мертвее разрасталась белая пустыня. И не было пути, ни маяка, ни пристанища, ни даже хвороста, чтобы согреть чайник и оттаять ноги. И даже цель исчезла. Зачем, куда и для каких благих намерений я ехал, мучая проводника и лошадей, и самого себя?

Агафон угрюмо молчал и беспокойно вглядывался вперед. Опытный, бывалый, он все-таки был встревожен. Наконец, на одной из передышек лошадей он глухо произнес:

- Года три тому – четыре мужики так же вот сплутали… - Лошадь его тронулась и он умолк. И только через полчаса на новой передышке добавил: - Накатилась туча, повалил, брат ты мой, снежина, сбились, лошади у них замаялись, упали… И опять молчание, долгое и жуткое, после которого идет развязка: - Один свалился к калмыкам, обыгал, а трое так и… Через год одно седло да кости лошадиные вот тут же где-то разыскали ненароком.

Я понял назидание и удивлялся доброте и мужеству, и тонкому укору этого чужого человека, который для моей фантазии рискует лошадью, а может быть и жизнью. От холода и голода, от тупого оцепенения всего тела я уже утратил всякий страх за собственную жизнь, но разум где-то теплился и медленно терзал:

“Все равно забудешь все тяжелое и там, вдали будешь красиво лгать о горной красоте… И будешь свою ложь облекать в нарядный вымысел, в легенду, в сказку, но никогда не скажешь всю правду до конца об этой мертвой, жуткой пустыне”.

А лошадь качает и баюкает, и свет слепит до боли, до отчаянной тупой тоски. И вдруг впереди навстречу едет всадник… Как будто добрый вестник из другого мира… И как он был велик, значителен и дорог сердцу в этой мертвой белизне! Это был калмык-охотник, с тяжелой кремневой винтовкой за плечами. Широкое и темное, обветрившееся на высоте лицо его испуганно нам улыбалось. Подъехав ближе, он беспокойно стал пинать свою лошадь в бока, чтобы скорей с нами разъехаться. Позади его седла висела пара соболей, свежих еще не снятых и он боялся за их целость. Мне захотелось задержать его, по-братски поздороваться и побеседовать. Я протянул руку к поводу его коня и спросил:

- Далеко до Белухи?

Но он еще испуганнее стал понуждать ленивую лошадь и, обрадовавшись протоптанной нами тропе, поехал дальше. Лишь отъехавши, он оглянулся и тонким голосом с улыбкой пропел:

- Уй-ео!.. – что значило: “Белуха недоступна”. – И медленно исчез, как никогда не бывший.

И снова никого вокруг. Ни птицы, ни змеи, ни мухи. Агафон блеснул большими белыми зубами из черной бороды и облегченно улыбнулся:

- Это Бог послал нам калмыка. Гляди, дорожку нам наметил…

И еще был вестник жизни, как маленький, но радостный обман на фоне необъятной мертвой правды.

На снежном поле показалось небольшое озерцо, а на берегу его застрекотал и скрылся в россыпь камней быстрый соболь с темною полоской на спине. Распущенный хвост его мелькнул еще раз из-за камней и вновь исчез, и все вновь стало пустынным и необитаемым.

Взгляд мой мимоходом задержался на скале около озерца. Но солнце из озера так ударило светом, что взгляд мой опять потух в блистании снегов. Осталась лишь мимолетная радость показавшимся вестникам жизни, исчезнувшим, как обман. И снова ехали мы по снежной пустыне. Мысль и тело снова отдались во власть усталости, но где-то тихо дремала вера в новое явление обмана. И как во сне все неожиданно и сразу изменилось. Как будто кто-то поднял занавес – перед глазами выросла и поднялась до неба или с неба опустилась – не упомню, не успел заметить – развернулась синяя взлохмаченная горная стихия – даль. Да, это был обман, сказочный, далекий обыденной правде. Лишь несколько минут спустя я кое-как определил, что мы повисли над глубокой голубой долиной, по которой там внизу, едва белея, вытекает справа только что упавшая из ледников великая река Катунь, та сказочная Катынь-Су…

А ближе к нам, на одном из уступов, вернее в складках гор, как серебряная мелкая монета блеснуло несколько озер.

И торжественно прозвучал голос Агафона, остановившегося на обрыве.

- А Ее видишь?

Я взглянул через долину прямо в даль на север и ничего не видел, кроме белого, чуть заснеженного облаками, северного небосклона… Но когда поднял глаза выше, то увидел ровно проведенную косую линию резко разделявшую белое от голубого.

- Это только лишь крыло Ее… - сказал Агафон, и я почуял, что он слово Ее произнес значительно, с заглавной буквой. Только тут я понял, и увидел, что принятое мною за небосклон – было частью чего-то волшебно-величавого…

Как белое, трудно вообразимое по величине крыло, косина эта спустилась откуда-то с небес и распростерлась над синеющими далями.

- Головы Ее отселя не видать, - промолвил Агафон, мечтательно проводя глазами от нижнего конца крыла на высоту. И прибавил: - завтра около обеда, даст Бог, всю увидишь. И тронул лошадь с новой крутизны.

Скользкая, опасная, едва заметная тропа опять зазмеилась вниз, в неведомую пропасть, а белое крыло быстро поднялось куда-то в высоту, или опустилось по ту сторону земного горизонта – не упомню. От волнения не уследил.

Откинувшись спиною на спину коня, я почти не видел, что впереди. Прыгая через рвы и коряги, катясь всеми четырьмя копытами по камням, или изворачиваясь меж опасных острых и коряжистых деревьев, наши лошади продолжали свой мучительно-опасный путь… Из глубин ущелий снова стало доноситься отдаленное рычание потоков и путь наш то и дело повисал над новыми отвесными пропастями окружающей сказки-правды.

И как всегда в горах – как только мы спустились в первое ущелье – сразу наступила ночь. Мы ехали, пока настала тьма, и пока наш дальнейший путь не стал полной неизвестностью.

Мы спешились и кое-как расположились на ночлег. Разожгли костер и, вскипятивши чайник, бережно разделили сухари и порцию нашего сухого ужина.

Агафон повеселел и стал рассказывать о своих медвежьих приключениях. Борода у него густая, черная, с редкой проседью, а зубы белые. Передернувши широкими плечами, как от озноба, он вдруг повернулся спиной к костру и лицо его покрылось тенью.

- Места тут самые медвежьи… - объявил он мне спокойно. – Года четыре тому с Тимохой Анкудиновым ударились мы об заклад, поспорили: он бает, будто я не осмелею на медведя без ружья… А я ему: нет, ты не осмелеешь, я не побоюсь… Заложил он мне седло под серебром, а я ему четыре соболя… Ударилися по рукам – честь честью… Приехал и вот в это самое, кажись, ущелье… Завтра угадаю место… - Агафон замолк, прислушался, поднялся на ноги и прервал рассказ: - Не иначе, как Михайло подкрадывается… Ишь, лошади, как бросились к огню… Давай-ка разведем костер побольше…

Мне делается жутко, но вместе с тем какое-то упрямство заставляет думать, что мужик ломает дурака, чтобы попытать меня. Смело иду в гущу леса за дровами, но ломая сучья валежины, то и дело вглядываюсь в тьму и слушаю.

Слушает и Агафон, потом вдруг разражается нечеловечески диким ревом… Я замираю на месте и слышу, как на рев его отвечает еще более дикое рычание… В одном, потом в другом месте… Лошади шарахнулись к огню. (Откуда прыть взялась!)

- Слышал? – спрашивает меня Агафон шепотом – медведи!

- Да, слышал – отвечаю я серьезно.

- Слышал! – вдруг громкой песней могуче прокричал Агафон.

- Ыша-ал… Ы-ша-ал… - отвечают в тех же местах медведи…

Вдруг мы начинаем громко хохотать, а с нами начинают хохотать и медведи… И ущелье наполнилось ужасным диким хохотом.

Мы наложили на костер большие бревна, наложили кедровых веток и сухого хвороста, и когда костер озарил наши лица, Агафон сказал серьезно:

- А ты не шути, паря, ежели какие были близко – мы их все-таки отпугнули… Они трусы-ы, не хуже нас с тобой…

Я снова оглянулся и заметил, что от яркого костра тьма окружавшего нас леса сделалась еще чернее и что лошади, не прикасаясь к траве, испуганно храпели и, вслушиваясь в тьму, беспокойно топтались на одном месте.

Так я и не узнал – был ли возле нас медведь, или не был. Но только явственнее услыхал я теперь шум ближнего потока, который был похож на рычание множества медведей. Агафон же, усевшись поудобнее возле костра, стал спокойно продолжать рассказ:

- Ну, вот, отбборились мы, пошли на зверя. Штук пять мы подняли тогда огромадных. Ну, три испугались и ушли. А двое, брат ты мой, поперли на меня. Тимоха на кедровину залез с ружьем, для случая сидит, а я внизу, сам друг с топором. И вижу дело мое плохо: оба встали на дыбы и с двух сторон – ко мне!.. Вижу я, одна осталась у меня дорога – к смерти. Ну, тут охотник делается не в себе. Раз погибать – значит, вали, что Бог пошлет, наудалую. Снял я шапку, подбежал к одному вот так как до тебя, кинул шапку вверх. Он скок за ней, а я в эту самую минутку топором другого по башке… Ну, мой Тимоха, слышу, грохнул из ружья того, которого я шапкой обманул. У Агафона вырвался коротенький смешок. – Ты понимаешь: не похотел Тимоха мне дать седло. Дескать, ежели бы он не стрелил, медведь меня задрал бы. Так, вышло, зря поспорили. А рисковал я ненароком… - заключил он свой рассказ и снова замолчал, прислушиваясь к темноте ущелья. Я еще раз понял, что Агафон совсем не из шутливых и придвинулся к костру поближе. Огонь мне жег лицо, а спина зябла. Тогда я повернулся к костру спиной и стал вглядываться в темноту гор и леса. На меня смотрела вся великая лохматая и жуткая правда, и рычание потока вырастало и приближалось, превращаясь в хохот, рев и стоны. То как будто нарастал хор из сотен мужских голосов, то вдруг тысяча женских, баюкающих и ласкающих покрывала его своим дивным аллилуйа… И нельзя было поверить правде, и нельзя было не верить прекрасному обману.

Так, сливаясь с правдой и обманом, полный страха и ничем неуязвимой радости общения с этой стихией, я, наконец, отдал себя во власть ее покорно и доверчиво… Вскоре у меня уже не было ни страхов, ни сравнений, но проносились разные видения и вырастали в новую крылатую, едва оформленную детскую сказку. Сказка эта была так реальна и возможна, что я верил в ее осуществление, как малое наивное дитя. И я заснул, забыв, где мы и что нас окружает… Долго ли я спал – не знаю, но громкий оклик Агафона разбудил меня:

- Гляди, зипун-то на тебе горит!

Вскочив, я сбросил свой зипун и стал тушить быстро разраставшуюся круглую дыру на рукаве.

А молчаливый Агафон опять стал развлекать меня рассказом. Очевидно он боялся одиночества и в рассказе прятал от меня тревогу. И лошади, и я, и оставшаяся дома семья его – все мы в эти минуты несомненно отягчали его сердце тревогою; пройдет ли ночь благополучно? В первый раз, именно на этом дне горной пропасти, я открыл в нем большого человека. Всегда простой, скупой на слово, тонкий в обращении, он и теперь прятал от меня эту огромную тревогу. Но вместе с тем, вырастая в моих глазах, как истинный богатырь духа, он превратился для меня в лучшую надежную защиту, под которой никого и ничего не следует бояться. И наша беседа сократила ночь. Лишь когда на небе показались признаки рассвета, Агафон в предутренних сумерках нарвал поблекшей ржавой травы, дал лошадям, а я прикурнул у потухающего костра. Сладок был мой краткий сон в то время, как Агафон, не смыкая глаз, поддерживал костер и ухаживал за лошадьми.

- Вставай, пора! – слышу я, наконец.

Открыв глаза, я увидал на небе первый косой луч из-за вершины гор. Агафон стоял уже у оседланных, готовых лошадей. Глаза его лукаво подмигнули мне. Он поманил меня рукою в сторону от нашего ночлега и, отойдя шагов тридцать, наклонился и многозначительно показал на землю.

- Видишь? – спросил он.

Да, я видел. Свежие, скользившие, с красноречивыми царапинами от когтей, по косогору шли следы медведя.

- И не один он был. Гляди сюда!

Я посмотрел – немножко выше в косогоре шли другие следы, меньшего размера.

- С супружницей пожаловал… Давай-ка, с Богом, поторопимся… Они, понятно, днем не тронут, а ежели встретятся, могут лошадей перепугать. Тут в лесу лошадь бросится, напорется на сук – тогда взыскивай с него убытки. Агафон ухмыльнулся и, закрепляя мое глубочайшее почтение к его личности, пошутил:

- И на суд по безграмотности не явится…

Садясь на лошадь, я заметил, что седло на ней было приподнято. Агафон прискорбно объяснил:

- Спины лошадям раздуло… Опухоли, как подушки… Теперь опять то и дело надо подпруги подтягивать…

Лошади под нами шли, как на чужих ногах. Они сдержанно стонали от боли; и в то же время, точно понимая, ускоряли шаг от медвежьего царства.

Вскоре начался подъем на новый, еще более высокий и мучительный, но предпоследний перевал. К полудню мы были снова на широком снежном поле. Перед нами лежал ослепительный и бездорожный путь, в то время, как пройденный вырастал, как новое, еще большее препятствие назад, домой… Вырастали горы, вырастали снежные поля и россыпи и множились и вырастали новые медвежьи перепутья… Казалось, что мы с каждым шагом все более и безнадежнее отрезали себе отступление назад. А тут как раз, на небе появилась туча. Серая и хмурая, она подкрадывалась к солнцу, чтобы вместе с ним отнять у нас все радости и все надежды.

И странно было слышать голос Агафона, такой простой и примиренный, чуждый белой тишине, но вместе с тем победный, человеческий:

- Теперь уж скоро…

И после долгого молчания прибавил с теряющейся в черной бороде улыбкой:

- Вода там те-оплая! – Вымоемся, выспимся… Лошадей на луг отпустим. А можно и покрасуемся…

И в этом “покрасуемся” еще более засветилась большая Агафонова душа.

От этих слов и от Агафоновой улыбки я вспомнил вчерашнее видение белого крыла великой высоты, и не только вновь затеплилась надежда, и прошли все боли и тревоги, но как будто в связи с этой мыслью и туча, грозившая солнцу, повернула прочь и стала удаляться к западу. И весь тяжелый путь озарился смыслом какой-то неведомой приближающейся радости.

К закату дня перед нами развернулась новая лиловая долина с голубым полукруглым озером…

Вот тут хотелось бы найти наиболее простые, но наиболее сильные слова… Ибо здесь не нужны были не только слова, но и никакие мысли, никакие сравнения не могли прийти в голову. Было одно молчание, и Агафон, мой суровый спутник, не нарушил этого молчания ни одним словом.

Ибо тут началась непередаваемая сказка – быль… Нет, и эти слова бедны для определения тех замолчавших чувств, которые были одним немым изумлением и восхищением.

Ветер, что прохладою своей коснулся моего лица – был непосредственно с Ее снегов… Разве можно определить величие этой минуты? Ветер от Ее снегов, Ее дыхание, близкое благословляющее дуновение от белых сверкающих крыльев высот, на которых никогда, ничья нога, ни человека, ни зверя, ни даже птицы не ступала.

Нет, нет, это не мечта, не детский сон, не грезы, а неповторимые минуты: я вижу оба Ее белые крыла, я вижу обе главы Ее, те самые, те самые, которые когда-то в снах моих казались синими, развернутыми над волшебным замком, крыльями… Пусть для неверующих будет сказкой и обманом то, что перед ликом этой белой высоты вырастало в моем сердце в неведомую правду – истину… Ибо именно тут перед Ее ликом в душу мою опустился луч познания, неизъяснимого словами, но столь красноречивого в безмолвной радости… И захотелось мне отнести в мир хотя бы малую крупицу этой радости… Нет, нет! Словами этого нельзя сказать…

…Когда мы спустились в синюю долину и подъехали к Рахмановскому озеру, то прежде всего, чтобы скорей согреться, из простого деревянного барака пошли к источникам…

И вот в момент, когда я погрузился в горячую их воду, я снова испытал прикосновение ко мне той новой для меня, животворящей силы, которая раз навсегда исцелила меня от какого-то духовного недуга. Я погрузился в эти воды одним, а вышел из них совсем другим человеком. Не грезу и не сказку вынес я из этих вод, но твердую, как камень веру, в небывалую на земле жизнь, которая должна и может быть озарена великой радостью познания и достижения.

Я познал там радость в том простом явлении, что вот в царстве мертвых льдов и снега, в складках диких гор, среди суровых лесов, из-под тяжелых камней бьют теплые ключи, такие ласковые, согревающие и целительные воды. Осмыслить только этот простой знак природы и тогда станет понятным, почему неиссякаема радость у тех немногих, которые познали простоту во всем, и несмотря на бури зол не расточили своей радости. И чем более они дают ее другим, тем более она растет у них и светит всем, как солнце.

Нет, нет! Я совсем не говорю о тех великих людских радостях, которые в ближайшем будущем даст техника и разум человеческий. Ибо я не думаю, чтобы прилетевший на высоты гор Алтая на машине мог понять ту радость, что испытывает простой путник, одолевший горы ценой великих жертв и мук…

Но пусть порадуется каждый своей радостью… Пусть порадуются даже те, кто в будущем применит свои мысли для извлечения неисчислимых благ из недр и вод Алтая… Пусть порадуются и те будущие здесь строители, трудами и усилиями которых здесь засверкают башни храмов и заблестят крылья летательных машин… Путь порадуются и те, после труда которых из горных глубин потоками польется серебро и посыпятся самоцветные каменья… Пусть порадуются и те, перед новыми откровениями которых Алтайский радий победит все злобы мира и посеет в нем лишь радость истинного братства… Эту красоту и радости земли, я знаю – люди будут строить скоро собственными руками… Но нет и нет! Я говорю о высших радостях, о радостях неумирающих, о радостях прикосновения к сокровенному дыханию природы, о радостях великого духа горных откровений, которые грядут…

Ах! Снова нет! Ведь я сказал, что этих радостей нельзя объяснить никакими словами, как нельзя словами и никакими красками объяснить всего значения и величия красот Алтая. Ибо это радости труда и подвига, надежды и улыбки, это радости тихой молитвы и молчания. Это радости любви к земле и к человеку, к птице и зверю, к небу и звездам – это радости горной чистоты сердца… Эти радости для тех, кто видел в ясный августовский день Белуху и кто мог унесть ее в просторы жизни в своем сердце…

…Без грусти я прощался с Ней с последней высоты, которую мы одолели для нашего обратного пути. Без грусти, но с торжественною клятвой всегда носить ее в себе, как символ достижений.

Она лежала на лиловых крыльях своего подножия во всей блистательной и лучезарной наготе. Агафон снял шапку, конфузливо, тайком перекрестился, отвернулся и молчал. Я знаю – он почуял Бога и трепетно переживал величие минуты. Я же увидал, что все окрестные горы, все ущелья и долины рек внизу, в этот час были покрыты сплошною пеленой туманов, белых и пушистых, как покрывало из страусовых перьев и из перламутра. Как будто никто и ничто внизу не должны были увидеть, как эта жемчужная красавица земли, сбросив с себя все покровы, вся обнаженная, протягивала солнцу свои девственные груди с белоснежными сосцами, полными томленья и молочной неги… И в то же время вся Она, казалось, плыла на сонме облаков. Точно это была сама царица мира, которая, раскинув перед синею безоблачною высотой небес свои объятия, в нежном томлении ожидала своего божественного жениха.

И чуялось, что вот он скоро на своем заоблачном коне покажется над горизонтами в причудливых доспехах победителя – богатыря.

И тогда начнется новая жизнь, еще не знаемая человеком – сказка-быль. Та самая, о которой пока можно только молчать, ибо мощь и истинная красота невыразимы, как музыка звезд.

 

Hosted by uCoz