Г. Д. Гребенщиков

НЕ СУЖДЕНО

“Помощника в скорбях не имамы!..”
(Свящ. стих).

Среди высоких Алтайских гор, густо покрытых пихтовым лесом и толстым слоем снега, в глубокой ложбине, похожей скорее на овраг, ютится большое и богатое, но глухое село “Незнахино”.

Большие деревянные дома неуклюжей сельской архитектуры, построенные из чудесного леса, бесплатно нарубленного в соседних кабинетских дачах, были покрыты таким толстым слоем, что все село представляло из себя большую группу разнообразных снежных сугробов. А такому сравнению служило еще и то обстоятельство, что издали в селе не было заметно никакой жизни, даже пеших не видно на улицах; все копошились в своих теплых избах или дворах. Если и можно было предположить, что село это населено людьми, то только потому, что дворовые псы до того разлаялись, что, казалось, у них вспыхнула революция. И понятно почему: наступал вечер и волки по обыкновению ожидались на близкое расстояние от села с их протяжным воем.

Смеркалось. Сильный ветер, врываясь в село из ущелий гор, сурово подхватывал обильный снег и вихрем мчался по улицам, увеличивая сугробы и заметая дорогу.

На горке, недалеко от старой деревянной церкви, стоял деревянный дом с надписью над крыльцом: “Сельское училище”.

Дети, школьники, только что высыпали из него дружною толпою и в рассыпную затерялись в косых переулках. Вслед за ними вышел маленький седой старичок, школьный сторож Семеныч и стал отгребать лопатою от крыльца снег. Вскоре затем на крыльце школы показалась высокая и стройная фигура молодой девушки, учительницы, одетая в ватную коротенькую жакетку, ботинки с резиновыми калошами и вязанную коричневую шаль.

Лицо девушки было бледное, не особенно красивое, но очень миловидное с мягкими чертами лица, серыми выразительными глазами и черными бровями.

- Семеныч! – обратилась она к сторожу. – Иди-ка скажи Федосье-то, чтобы она самовар подогрела, да яиц что ли сварила бы, а я немного освежусь: голова закружилась что-то… Ух! Да как холодно-то!

Шибко холодно, Ольга Николаевна! Куда же ты в своей курточке-то идешь: ведь простынешь, да каку-нибудь “халипу” и схватишь!.. Письмо-то получила?

- Какое письмо? – почти в испуге вскрикнула Ольга.

- Да я почем знаю како? Ишь, кабы я грамотный был! Там у тебя на столе положил я. Ишь, гулять-то бежишь и не разглядела даже.

Но Ольги уже не было на крыльце.

“И правду сказать, - ворчал старик себе под нос, - засидится она с ними, этими балунами, ишь до какой поры учила. Недаром ребятишки стали други, итают как рекой бредут… Старательная деваха, што и говорить…”

Прибежав в свою комнату, тут же в школе ей отведенную, но небеленную и плохо обставленную, Ольга дрожащими руками схватила со стола синий конверт с красной бумажной лентой повдоль его и, вскрикнув “да, он!” снова выронила его точно горящий уголь.

- Его рука, да! Боже мой! Дорогой мой, наконец-то! Значит, жив еще!.. Господи, Господи, здоров ли еще?

Она с лихорадочной дрожью распечатала, наконец, письмо.

Вот, что было написано в нем.

г. Мукден, 24 октября.

Милая, дорогая моя Олечка!

Эх! Так и поцеловапл бы тебя, так бы и прижал к сердцу! Теперь бы я не побоялся твоей стыдливости, прямо бы схватил и поцеловал!.. Да видно только помечтаешь об этом! Теперь страшно жалею… Знаешь ли о чем? О том, что мало целовал тебя!.. Правда, что глупость говорю, но знаешь ли в этой “глупости” так много для меня чего-то необыкновенного, святого!..

Утешусь тем, что поговорю с тобою на письме. Тебе ведь хорошо известно, что там на родине моей, далекой и милой, единственным человеком, с которым можно говорить, была ты. Ты слушать и понимать умела меня. Что мои родители?.. Они темные, старые мужики… Им я во многом казался странным и непонятным. Только тебе иногда я изливал свои думы, взгляды, надежды… Вот и здесь, в чужом далеком краю, я люблю мысленно беседовать с тобою… Только жаль, что часто не могу писать. Это письмо будет потому и длинно, что я теперь не только не занят, но мучаюсь от скуки, потому что вот уже третью неделю лежу в госпитале. Писал я тебе или нет, каким образом я попал в действующий строй? Скучно мне стало среди гуртовщиков, где я нес сторожевую службу, я попросился в N… полк, меня перевели, так как ученье мне далось хорошо. Впрочем, я тебе писал в августе, когда еще не был в этом строю.

Теперь я был уже один раз в опасной разведке и два раза в серьезных боях. Разведка сошла для нас неудачно: чуть в плен не забрали, трех из нас убили, да фельдфебеля ранили, и в такое место, что и сказать неудобно. А жаль парня, славный такой! Не жилец он теперь, а мученик…

Второй раз были в бою с японцами в три раза сильнейшими нас по численности. Бой был сначала из пушек, а затем ружейный. Помню первые минуты, когда только что пришли на позиции. Чувствую, что под коленками ноги дрожат, да и только… Голова как-то кружится…

Раздался наш залп, а мне кажется, что это японский. Но вот верхом на хорошем коне молодцевато и быстро подъехал к нам наш полковник, добрый вояка и гаркнул так зычно, весело: “Нуте-ка, братцы, не ударьте в грязь лицом. Помните, что это ведь наяву, а не в сказке!” И быстро умчался дальше. Точно не было ни какого страху; даже наоборот, так и хочется ринуться вперед к японцам. Вдруг загрохотали орудия, затрещали ружья, раздалась учащенная команда охрипшими голосами. Словом, стало как-то даже весело… Совершенно спокойно по команде берешь прицел, стреляешь и только гул страшный какой-то напоминает, что это действительность, ужасная, кровавая игра в человеческие жизни… Плохая игра… А когда мой славный друг был разорван на части снарядом, да другой упал около меня без обеих ног, и когда появилась везде эта красная, липкая, теплая кровь, смешиваясь с дымом и пылью, когда эти стоны, вопли, корчи повсюду открылись передо мною во всей страшной действительности, то меня взяло такое зло, такая ненависть к врагу, что я готов был не только стрелять в них или колоть их, но кинуться вперед и рвать их зубами, буквально по-зверски!.. Господи, прости меня грешного!..

Отступили японцы, затих бой, “тогда считать мы стали раны, товарищей считать!..”

Господь сохранил меня тогда, даже царапины не было.

А когда мы пошли в третий бой, так тут действительно можно похвастать! Видишь ли, это случилось в полночь; я крепко спал. Хвать, тревога; проснулись, вмиг были на ногах, и через минуту всяк на своем месте; стройные ряды терялись в темноте. “Смирно! Равнение на лево!.. Бегом, марш!..”

А там уже пушки рявкнули, ружья затрещали, огни засверкали, точно молнии…

Мы продолжаем бег… Уже с боков раздается торопливая команда, на непонятном нам языке, а впереди стон, рев, лошади ржут… Дым глаза ест, в ноздри забрался… Одышка захватывает. В ста шагах от нас блеснули сотни огоньков и раздался залп из окопа… У нас некоторые сунулись, мой сосед меня даже прикладом стукнул. Второй залп! Ряды наши порядели… “Ура-а!” гаркнули мы, как один были в окопах… Японцы со штыками всплыли на нас и… пошла потеха! Бр… Ух!.. Я помню, что так закусил губу зубами, что прокусил ее почти насквозь… Но одышки точно не бывало… Сначала все колол перед собой, да не во что не попадал: темно… Потом пообгляделся – вижу японец с злыми-презлыми глазами хочет ткнуть моего товарища, я его как хватил в брюхо, так он только рукам взял себя за бедра и сел… как у нас камаринского пляшут иногда… А товарищ мой, спасая меня от другого, хотевшего заколоть меня, всадил свой штык так хлестко, что пыхтит, а вытащить не может… В это время еще японец бежит на товарища-то моего. Я хотел было предупредить, да не успел – выстрелил собака, так мой товарищ и сунулся ничком на свою жертву… Зато уж и хватил же я этого прикладом по голове, только кости захрустели… И все произошло так быстро, что только впоследствии я мог восстановить эти случаи в своей памяти… Помню еще, когда убил прикладом второго японца, третий бежит на меня с саблей. Я подставил ему винтовку, сабля у него вылетела из рук, а я его штыком прямо в грудь (низенький он был, но толстый), да как выдернул штык, то как кровь-то его фонтаном брызнула прямо мне в лицо!.. Тьфу, гадко… Кровь клейкая такая, теплая… Везде шорох, пыхтенье, стоны, плачь, звон штыков и шашек и ругань этакая отборная, русская ругань, что помилуй Бьог!..

“Ура-а!” – снова победоносно крикнули наши, двинулись вперед. Чисто… Бить некого… Остальные убежали. А по соседству – ад кромешный.

“Слава тебе Господи! - Крещусь я окровавленной рукою. Опять цел остался…”

бегу назад к своим, спотыкаюсь на убитых и умирающих… Быз-з! Трах!.. И я перевернулся как брошенная картошка… Лежу, кричу, охаю, а сам не знаю в чем дело. Страшно больно, а где не знаю хорошенько… Стараюсь обдумать: убит я или нет? Нет!… Начинаю вставать: встал… А-а! Руку оторвало?.. Нет, не оторвало: рука тут, рубаха вся в крови. Шевелю пальцы другою рукою. И пальцы целы… Что за оказия? Значит только ранило, но что же такое: везде больно!.. Ведь вот какая оказия: меня и контузило и ранило в руку, в одно и тоже время, только рука и пострадала… Я уверен, что около меня разорвалось страшно большое ядро, но доктора говорят: “Не ври! Осколок только прилетел тебе в руку”. Вот я теперь из-за руки-то и отдыхаю… Подживает совсем, только мало-мало покалывает, да гной немного сочится… В общем я чувствую себя вполне хорошо, бодро и, по правде сказать, начинает позывать меня идти снова в полк… А видишь ли почему? Во-первых – сидеть тут страшная скука, во-вторых – уж очень тяжело смотреть на раненных, а в-третьих – мне ужасно стыдно лежать, ибо я чувствую себя совершенно здоровым, и рука действует исправно. Так, понимаешь ли, мне и кажется, что все смотрят на меня и думают: “Ишь, лодырь, бык какой, нянчится с ручонкой. Трус, должно быть!..”

Дня через два я выпишусь непременно и опять пойду к своим товарищам!.. Благослови меня, моя добрая, милая Оля!.. Опять стрелять, колоть, рубить! Представь, что я горжусь тем, что я колол и рубил!..

Не сердись на меня, что я стал таким извергом и описываю тебе кровавые свои похождения, убийство людей!.. Есть в этом что-то необъяснимое. Я отлично знаю, что эти три японца, у которых я отнял жизнь в последнем сражении, мне лично ничего худого не сделали. Знаю и то, что и у них, быть может, были сестры, братья, родители, невесты! Но когда подумаешь, что если бы я оставил их живыми, они бы убили меня или девять моих братьев по отечеству!.. Так что тут уж сам Господь пусть судит нас, пусть наказует!.. Я верю твоему удивлению, знаю, что тебя поражает мое рассуждение, после тех наших длинных бесед с тобою, во-вторых – мы совещались: как можно больше воспитывать в школьниках наших миролюбие и гуманность!.. Эх!.. Помню я эти задушевные, горячие беседы! Редки они были у нас, потому и памятны…

Эх! Где моя милая далекая родина? Хоть бы во сне увидать тебя, родное село мое, дремучие лес Сибирские! Эту тишь нашу величавую, эту глушь нашу деревенскую, печальную! Простоту народную!..

Не могу писать!.. Прости! Тягостно становится от всех этих нескончаемых тяжелых драм действительности!.. На яву кровь, во сне кровь, днем и ночью – кровь, везде и всюду кровь и кровь человеческая!..

Ну, прощай и благословляй!.. Не скрою от тебя, что сердце мое щемит какое-то острое неприятное предчувствие; быть может, и лягу я на поле брани: стерпи, перенеси и помолись за мою пылкую горячую душу, когда-то так широко раскидывавшую план своих светлых упований!.. Вот тебе, на всякий случай, завет мой: найди у меня в книгах мои рукописные тетрадки и пошли их в какую-нибудь редакцию, как материал… Видишь ли, я давно стремился к тому, чтобы как-нибудь, чем-нибудь помочь нашей темной глухой деревне с ее вечным горемыкой-мужиком, в труде своем видящими одну пытку, а не жизнь… Старался я указать там на то, что труд деревенский можно воспроизвести в великий идеал жизни, что мужика должно сделать мужем труда и чести, славы и крепости нашей великой отчизны… Может быть, и найдут люди, что-нибудь полезное в моих записках…

Тебя же лично прошу: не убивайся от горя, если ты той же, какой была, то в труде своем ты увидишь утешенье… А если подвернется хороший человек в женихи тебе, иди, я тебя благословляю, ибо нет ничего печальнее, как остаться старой девой!.. Всякая женщина должна быть матерью! А впрочем, что я это? Может мне не придется больше воевать-то, могут в резерв назначить нас, разве охотником… Помолись пока Господу Богу и жди меня офицером… Я ведь произведен в старшие унтер-офицеры и Георгия имею!.. Слава Богу везет пока, не знаю, будет ли все время коту масленица!

Прощай, моя дорогая, еще раз! Помолись за меня, а молюсь за тебя всегда и всюду… Целую тебя хоть заочно, моя будущая офицерша!

Твой на веки, Дмитрий Герасимов”.

 

Дочитав письмо, Ольга долго неподвижно сидела и смотрела на него…Мысленно она отыскивала далекий и милый ей образ любимого человека… Ей самой хотелось повиснуть у него на шее, задушить его в своих объятьях, ей самой это теперь не казалось уже стыдно, как раньше. Она старалась припомнить черты лица его, его волосы, слова, голос, походку… А рельефнее ей вспомнились два случая в их жизни, самых дорогих ее сердцу: ей вспомнилась осень прошлого года, когда она только что приехала сюда учительствовать. Ни родных у нее нет, кроме какого-то дальнего дяди, который служит где-то волостным писарем, ни знакомых, село глухое, дикое… нет живой души, даже священник и тот какой-то, прости Господи, из здешних мужиков, плохо грамотный. День был серый, ветреный, холодный. Вечерело. Ольге сделалось страшно скучно. Она не знала, что делать. Надумала она написать какое-то письмо и пошла отнести его к писарю для отправки на почту. Идя по улице, она встретила молодого парня, одетого хотя и просто, но все же как-то не по крестьянскому. Парень этот был в желтой тужурке с хлястиком на спине, высоких сапогах и какой-то оригинальной старой шапке. Молодой парень ехал верхом на рыжей резвой лошади, за плечами у него висело ружье, за седлом в тороках гусь и два зайца. Ехал он шагом, но так браво, что поневоле обращал на себя внимание. Лицо его было такое сияющее, веселое и румяное, что приходилось сомневаться, что вокруг такая скучная серая погода. Одним словом, нельзя было, взглянувши на это лицо, не улыбнуться. И Ольга, взглянувши, действительно улыбнулась. И, главное дело, улыбаясь, продолжала провожать его глазами… Молодой человек смутился и тоже, улыбнувшись, скинул шапку и поклонился. Тогда Ольга, желая загладить свою оплошность, спросила у молодого человека: “А где у вас писарь живет? Я не могу его отыскать!”.

“А вот пожалуйте, я Вас провожу до него…” - сказал он, не переставая весело улыбаться и, повернув коня, поехал подле Ольги. Он казался ей ужасно потешным. Она не выдержала, засмеялась и спросила: “Чего Вы смеялись?”. “Помилуйте, Вы сами смеялись!”. “Да я над Вами!”. “И я над Вами!” – ляпнул он в ответ и оба громко расхохотались.

- Да Вы кто такой? – спросила Ольга.

- Я тоже учитель!

- Да вы почем знаете, что я учительница?

- Помилуйте, да ведь моя-то школа в девяти верстах отсюда, а я сам здешний!.. И вот видите, на охоту шлялся!

- Господи, в такую погоду?

- Да что мне погода? Я сам – ветер!..

- Это видно сразу… Как Ваша фамилия?

- Дмитрий Герасимов, – отвечал он. – А вот тут и писарь живет. Пожалуйте! Через двор придется, да смотрите, у него собак много… До свиданья!

- Прощайте! – ответила Ольга и ей сделалось так смешно, что остатки вечера она провела без всякой скуки.

Вот так состоялось их знакомство.

Второй случай, тоже памятный для Ольги, был во время отъезда Дмитрия на войну.

- Ну-с, завтра должен быть в волости, заехал проститься, - сказал Дмитрий.

- Как? Вы… разве ополченец?

- А то кто же?!

- Уже совсем? Сейчас?.. – испуганно вскрикнула Ольга.

- Да чего Вы боитесь? Уж не думаете ли, что убьют?

- А то что же… смотреть будут?

- Перестаньте пожалуйста: много чести было бы нашему брату, если бы нас поставили в ряды сражающихся. Нас еще обучать год целый надо. А пока где-нибудь при обозе, либо в денщики определят… Боюсь только писарем не засадил бы… В общем, пока все шумно идет, весело даже, - продолжал Дмитрий. – Все-таки передвижение сделаем, а то дальше села Незнахина и не увидел бы ничего.

- Убьют, либо искалечат… - тихо сказала Ольга, смотря в сторону.

- Ну, убить-то не убьют… Разве ранят. Вы посмотрите, пишут: убито 2, ранено 18… Только нет. Где меня пошлют воевать? Что Вы?

Но Ольга не слушала его. Вдоуг стало так больно у нее в груди, так щемило сердце, точно она с высокой скалы летела в какую-то пропасть.

- А вдруг Вы не вернетесь? – как-то почти сердито сказала она, хватая его за руку и сверкнув глазами. Губы ее дрожали…

- Да с чего это ты? – нежно сказал он ей первые на ты, - не волнуйся, ради Бога, вероятно, далеко и не погонят даже. Вернусь здоров и тогда… Знаешь ведь, что тогда? Ты будешь совсем моя!..

Дмитрий положил свои руки на плечи ей. Ольга опустила глаза, упала головой на грудь к нему и зарыдала. Так зарыдала, что долго не могла успокоиться. Дмитрий, обхватив ее талию, крепко прижал ее к себе и от избытка счастья у Ольги закружилась голова. Ему хотелось поцеловать ее в губы, он он тихо поцеловал ее в пылающую щеку. Ольга не смела поднять на него взгляда… Она помнит как ей было страшно чего-то и стыдно и в то же время упоительно счастлива была она. Словом это был самый мелодичный аккорд святейшего чувства, который бывает в жизни только однажды и то не у всякого.

- Ух! От этакого счастья с ума сойти можно, - сказал Дмитрий, выпуская Ольгу из объятий… - Стой, довольно… Прощай лучше!..

- Постой, подожди… - тихо сказала она.

- Нет, лучше сразу!.. Прощай!

- Нет, обожди, я тебе что-то скажу…

- Ну, говори.

Дмитрий сел возле нее, но она ничего не могла сказать. И он не мог произнести ни слова. Тяжелое молчание длилось минуту.

- Ступай с Богом! – сказала Ольга. Щади себя и меня!.. Ступай скорее!..

Дмитрий еще раз обнял Ольгу и крепко поцеловал ее в губы.

Она молча перекрестила его и шепотом, сквозь слезы, сказала “прощай!”.

Теперь припомнив все это, Ольге стало так тяжело, точно кол засел у нее в горле, а на сердце будто тяжелый камень навалился…

Она быстро встала с места, устремила воспаленный взгляд свой на висевшую в углу и сверкавшую золоченой ризой икону Спасителя, сжала у груди своей руки и подавленным глухим голосом воскликнула: “Господи! Спаси и помилуй раба Божьео Дмитрия!”. В этом возгласе было столько любви и страданий, что казалось в нем у ней была вся надежда. Вставши на колени, она долго и тихо молилась. На маленьком столе тускло горела маленькая лампа и неутомимо тикали часы-будильник… За окнами бушевала вьюга и стучала ставнями, облепив снегом оконные рамы.

Вошла в комнату Федосья с шипящим самоваром и, косясь в сторону молящейся, поставила его на стол.

Ольга встала. Лицо ее было спокойное, с выражением тихой, глубокой грусти.

- Чаво это ты размолилась? – спросила Федосья, девка лет 22-х, бойкая и шустрая с широким, сытым лицом в корявинах. – Нявжо ты всегда перед чаем так шибко молишься? Ай жениха вымаливаешь?

- Жениха вымаливаю, - равнодушно отвечала Ольга и стала заваривать чай.

День Рождества Христова. Солнце только что позолотило белоснежную верхушку самой высокой горы. Погода стояла морозная, дул сильный ветер и заметал снег; под ногами сильно скрипело.

С небольшой деревянной церкви с. Незнахина раздался торжественный трезвон “во вся”. С паперти посыпали по праздничному разодетые люди и кинулись врассыпную по домам, спеша разговеться чем Бог послал

Последнею с паперти сошла Ольга Николаевна, пропустив предварительно шумную толпу школьников, всегда веселых и бойких. Дети разбежались в разные стороны, а учительница их пошла к школе скорыми, торопливыми шагами, так как коротенькая жакетка, тонкий вязанный платок и маленькая муфта плохо сопротивлялись резкому ветру и рождественскому морозу.

Вбегая на крыльцо школы, Ольга столкнулась с плохо, но тепло одетым мужиком с сумкой через плечо и бляхой на груди.

- С праздником Вас, барышня! – проговорил мужик. – А я вам газетки да три письма привез.

- Ладно, спасибо… Вот тебе за это.

Ольга подала почтарю пятиалтынный.

- Покорнейше Вас благодарим. Прощайте-ка, Бога ради!

Вбежав в комнату, не раздеваясь и отогревая дыханием озябшие руки Ольга взглянула на письма: письма оказались подозрительными с разного рода глупейшими пожеланиями и никакого интереса из себя не представляли.

Сорвав бандероль с газеты, издаваемой в одном из сибирских городов, Ольга развернула их и роежде всего пожелала прочесть список раненых, убитых и пропавших без вести воинов.

Столбцом написанный список, озаглавленный словами “убитые и раненые нижние чины N… полка” пестрел длинным рядом имен и фамилий.

Сердце Ольги учащенно билось, когда она пробегала глазами список. Вот буква “Г”. “Гусев, Голованов, Гор…, Герасимов Дмитрий Мелентьевич… ун.-оф. Села Незнахина…”. Снова, не уверяясь, смотрела она на ту же строчку: те же слова четко красовались на странице и были неумолимо жестоким, безмолвным ответом на сомнение девушки. Как страшный гром пришибли они ее к месту, раздавили, уничтожили… Она выронила газету из дрожащих рук и беспомощно опустилась на стул… Руки ее повисли как плети, голова медленно опустилась на грудь, глаза, ничего не выражая, дико неподвижно смотрели в пол…

- Убили!.. За что, где, когда? – простонала она через минуту скорбным надтреснутым голосом и вопросительно оглядывалась кругом…

Но никого тут не было: тишина комнаты безучастно отнеслась к этому возгласу…”Господи! – с явным укором взглянула она тогда на икону Спасителя. – Ты отнял у меня все последнее! Возьми, Господи, и мою жизнь, она не нужна мне, возьми!..

Кроткий лик Спасителя, казалось строго взглянув на беднягу, тихо промолвил: “Аз есьм свет миру: ходяй по мне не имать ходити во тьме, но имать свет животный!..”

Ольга стояла как приговоренная к смертной казни… Шапка ее сбочилась на сторону, шаль свалилась с шапки и прядь черных пышных волос беспорядочно нависла на лицо ее…

“Не скрою от тебя: сердце мое щемит какое-то острое неприятное предчувствие, - припоминала она слова из письма Дмитрия, - стерпи, найди мои рукописные тетради!..” – все это вихрем проносилось в голове Ольги… Она как безумная металась по комнате Ей хотелось убить, растерзать себя, и вопрос: “Как убили… Похоронил ли или так, вороны глаза выклевали, черви тело источили… Кости будут валяться поверх земли…”. Эти мысли беспорядочным потоком вливавшиеся, пришибли нравственную силу бедной девушки. Ей так захотелось плакать, но плакать она не могла… Ей сделалось невыносимо жарко, на лбу выступил холодный пот. Она схватила газету и стремглав, не затворивши за собой дверей, пустилась бежать из школы…

Неверными, торопливыми шагами она спешила разделить свое страшное горе с родителями убитого, жившими на другом конце села. “Найду и рукописные тетрадки… Хоть как нибудь… Прочту и сама все пороги обобью: исполню завет его, сколько могу…” – мелькало у нее в голове, и она бежала против резкого, холодного ветра, не замечая никакого холода.

31-е декабря. Последний день старого года уже погас. Темно-серая ночь уже окутала село Незнахино. Кой-где в избах мерцают огоньки, да слышен лай сторожевых собак. Страшная вьюга бушует над селом и, пуская струи своего могучего дыхания в трубы и карнизы домов, издает дикие протяжные звуки, похожие на отчаянный крик погибающего человека.

В сельской школе в одинокой комнате учительницы тускло мерцает на столе маленькая лампа и освещает скромную обстановку: три стула, полочку с книгами, сундук на полу, вешалку с коротенькой жакеткой, шапкой и вязанной шалью, мелкие резиновые калоши около порога и неприбранную железную кровать, на которой сбив с себя одеяло беспорядочно, лежит молодая девушка. Щеки ее пылают в страшном жару, на них выступили сине-багровые пятна, губы запеклись, обгорели, пышные черные волосы растрепались и местами свалялись в некрасивые пряди. Руки как плети брошены на одеяло. Грудь полуоткрыта, и от тяжелого хриповатого дыхания учащенно и высоко поднимается… Это Ваша знакомая учительница Ольга Николаевна, читатель!

Около нее не сидит какая-нибудь особа с грустным выражением лица: заботливая рука тихо и осторожно не оправляет покрывало больной, голову ее и волосы, и время от времени не подносит никто ей какое-либо лекарство или питье для утоления жажды…

Лишь два-три раза в вечер вбегала в комнату служанка ее Федосья и каждый раз, хлопнув себя по бедрам, повторяла: “Что же это с ней делать-то мне!.. Видно исправды шибко захворала! Не ест, не пьет… Куралесит че-то… Дохтура у нас нет, фершел в уезд уехал, на праздники что ли… Матушка с батюшкой боятся войти – заразимся тыть… Че же мне делать-то с ней?..”

И закрывши одеялом больную, Фекла снова уходила на кухню, где помещался сторож Семеныч, все время себе под нос ворчавший: “Ничаво… На все Бог, потрудит да и помилует… Ишь, она тогда-то, в какой мороз побежала аж вон куда, к отцу Митрия!.. Разве так можно! Курточка-то у нее што? Плевое дело… А она бежит себе да и никаких, дескать, молода и не пристернет!.. Вот тебе и не пристернет!..”

Между тем, одинокая комната учительницы оглашалась хриплыми, почти бессвязными звуками… “Большие, большие, страшные!.. – бредила больная, с трудом поворачивая пересохший язык. – Ми-и-итя!.. Митя!.. Ведь ты, конечно, живой! Это так только тебя убили… не надолго… Ой, крови-то сколько… И вода с кровью… Зачем Вы ее пьете? Эй, солдатики, пожалейте его, Митю-то. Он убитый!.. Федосья, Федосья! Нос-то у тебя какой густо-ой!.. А он упал, не умрет сразу: его снегом завалило… Ищу я его… А Митя! Найду я тебя! По крови найду!.. Не плачь, Митя, я ведь не убита… Вот нашла: кровь на снегу, дайте мне этого снегу – я пить хочу. Не шалите, дети, не смейтесь! Кровь – предмет речи, льется - сказуемое… Не шалите, солдатики и ты, Митя, не смейся, а то тебя опять убьют!..”.

Дальше слова были еще бессвязнее, с какими-то тягучими, неприятными звуками… В груди больной что-то клокотало, точно вода кипела в закрытой чугунке…

Жалобно воет вьюга где-то в трубе и злобно дергает оконные ставни, точно хочет сорвать их от злости. Керосин в лампе догорает, лампа начинает тухнуть… Лицо больной становится темнее, движения слабее, язык совсем не ворочается… На минуту больная как будто приходит в себя, открывает глаза и устремляет их на икону, из них выкатываются крупные прозрачные слезинки, они стеклянеют и закрываются… Рука силится подняться, но не может. Все тело медленно вытягивается и холодеет… Будильник показывает половину двенадцатого. Лампа окончательно тухнет…

Еще через полчаса, ровно в полночь, в ту минуту, когда многие радостно поднимали бокалы в честь нового года и желали друг другу нового и нового счастья, Федосья вошла в комнату Ольги Николаевны, присмотрелась в темноте, на минуту остолбенела и с диким воплем бросилась назад:

“Дедушка, дедушка! Учительница-то умерла!..”

Через два-три дня на старом сельском кладбище прибавился маленький земляной холмик с новым крестом в основании. Дунет ветер и занесет его снежной массой, загладит, стушует… Лишь новый крест надпомнит здесь могилу, пока он не подгниет и не свалится. Забудут, что здесь была могила и о том, что когда-то жила, надеялась, любила, страдала и трудилась на ниве народной – какая-то учительница Ольга Николаевна и вспомнить будет некому…

Hosted by uCoz