Георгий Гребенщиков

КРУГ НА БОЛОТЕ

Во всем городке, небольшом и захолустном, пожалуй, не было человека, который бы не знал Тихобаева Максима Ивановича. И все его любили за добродушный нрав, за добросовестное отношение к своему делу, за самое румяное, всегда беспечно-улыбавшееся лицо с черными в простых очках глазами.

В нем было слишком много русского: и рыхлой доброты, и лени, безобидной небрежности к чужим словам и мыслям, и этой мягкой и полусонной, в молоке матери воспринятой, веры в то, что все несчастья к лучшему.

Жизнь его вот уже десять лет текла спокойно и беспечно, как тихая равнинная река. Бывают на больших равнинах небольшие речки, которые текут так тихо, что не поймешь – текут ли они или стоят на месте. И оттого, что все вокруг гладко и просторно – течет такая речка куда попало, без всякого определенного пути: течет вперед, направо и налево, течет назад, делает ненужные огромные изгибы вокруг самой себя, промоет новый перешеек, оставив в стороне целые излучины стариц, и повсюду берега ее богаты тиной, на островах растет осока и ивняк, в самой воде в изобилии водится мелкая рыбешка – пескари.

Но десять лет назад у Тихобаева случилось два несчастья. Первое – он вдруг стал ревновать жену. Вся причина ревности была в том, что однажды, в хорошую минутку, Мария Васильевна чистосердечно рассказала мужу о том, что в последний год ее ученья в епархальном она переписывалась с реалистом Павлом Лаптевым, что он ей объяснялся много раз в любви и что она была с ним на ты…

Нелепые раздумья полезли в голову Тихобаева. Он потерял душевное равновесие и часто уверял себя, что к Павлу Лаптеву Маруся испытала первую любовь, ему принадлежали ее первые робкие признания, первые волнения чистого сердца… О, Тихобаев знает, что это такое и как это незабываемо!.. Лаптев красивее его и избрал себе военную карьеру, тогда как Тихобаев с первого курса университета попал в канцелярию и дальше городской управы не пошел… И не будь еще этого Павла в городе, не будь он столь блестящим офицером, известным всему городу своей мазуркой, остроумием, бесшабашным молодечеством!.. Тихобаев мучился еще сильнее, когда веселая Маруся смеялась над его неловкостью, забавной близорукостью, не по годам тяжелой полнотою его тела.

Ему казалось, что она сопоставляет с ним легкого и болтливого, всегда живого офицера, и тогда в душе его накипала мучительная злоба…

В тоже время, как раз. На Тихобаевых набросилось другое испытание. Стыдно теперь в этом признаться, но что же делать! Дело прошлое…

Вспыхнула японская война и его забрали в ополчение. В первую минуту, когда его взяли прямо из квартиры, повели в уездное присутствие, он совершенно потерялся. Он чувствовал себя внезапно арестованным, лишенным всех удобств и прав на жизнь, а главное, как, почему-то вдруг показалось ему – на любовь Маруси, уже крепко-накрепко привязанной двухлетним сыном…

Все рушилось в один момент.

Он молча шел по середине пыльной улицы города, смотрел на новые ботинки, на хорошие, неподходящие к случаю брюки и чувствовал, что не может прямо смотреть на лица знакомых, которые встречались ему на пути.

В душной канцелярии воинского присутствия, в толпе потных и пахнувших махоркой запасных и ополченцев он пробыл почти целый день. Он как бы сразу разучился мыслить, у него примолкли какие бы то ни было желания. Он даже забыл, что с самого утра ничего не ел, не пил. И очень обрадовался, когда в куче мещан, крестьян, переосвидетельствованных запасных его вывели на широкий двор. Там, выбежавший из канцелярии молодой писарь, со смуглым вдумчивым лицом, держа под мышками какую-то книгу, - дружески скомандовал:

- А не, ребята, становитесь по два в ряд!..

Писарь подошел к Тихобаеву, стоявшему поодаль, осторожно взял его за рукав и, ставя рядом с собою, в полголоса сказал:

- Шагайте в ногу!

Тихобаев шагнул, выпрямился и вдруг почувствовал себя необыкновенно весело, как будто воротилось золотое детство, и он опять играет в солдатики. Вся тревога и растерянность исчезли, но вместе с ними отступала от него все дальше и Маруся, как бы погружаясь в глубокую дымку… Он цеплялся лишь за смутную надежду, и в голове его обрывочно мелькали мысли:

- “Ведь не совсем же… И не сразу же… Надо же еще костюм переменить!.. Наверное и в лагере найдутся вот такие хорошие ребята… Впрочем, все теперь по-новому и я какой-то уж не свой… Казенный… Маленький!”

Ветер дул в спины новобранцев, и вся пыль от задних прилетала и садилась на потные лица передних.

По тому, как шагал, как держал голову и смотрел писарь, Тихобаев думал, что это не простой солдат. А потому, как он молчал и не сердился на неуклюжих новобранцев, загребавшим пыль ногами, будто плугом, писарь вырастал в его глазах в загадочного незнакомца, под скромной солдатской гимнастеркой которого бьется сердце, может быть, поэта, может быть, художника.

До лагеря было далеко и Тихобаеву захотелось, наконец, прервать неловкое молчание.

- Скажите, пожалуйста, - начал он робко с запинками, - мне вот нужно было бы переменить костюм… У кого я должен отпроситься?

- О-о, начальства у нас будет много… Будет у кого отпрашиваться! – рассмеялся писарь. – Но вы не тревожьтесь, все это не так уж страшно…

- Да я не тревожусь… Я только, как-то не сообразил насчет костюма…

- Пустяки… Устроитесь! Вы, кажется, служили в городской управе?

- Да, я был секретарем, - ответил Тихобаев. И как-то грустно прозвучало это: “был”.

А то, что еще сегодня утром он сидел в удобном кресле за большим столом и отдавал распоряжения своим помощникам, как будто было некогда очень давно.

- Конечно, потерпеть придется! – предварил его писарь. – Есть тут среди взводных совершеннейшие мужичье…

Очки-то вам придется снять! – вдруг наставительно прибавил он.

Тихобаев быстро сорвал с себя очки и зажал их в пыльной вспотевшей ладони.

Что-то тупое овладело им и быстро вытесняло из него все то, что так недавно было необходимо и обычно: сознание собственного достоинства, самолюбие, щепетильность, даже раздражительность по поводу каких-либо пустых ошибок управских писарей.

Теперь все это примолкло, как будто Тихобаева облили свинцом, который, холодея, вытиснул из него кровь и сделал его тело твердым, нечувствительным, но тяжелым и тупым.

- Кому это нужно? Для чего? – с тоскою спрашивал себя Тихобаев, но шагал вперед к видневшимся на равнине белым баракам лагеря.

В лагере, принявши новобранцев под расписку, дежурный по роте унтер-офицер чесал себе зад и ругал кого-то крепкими словами. На Тихобаева он даже не взглянул и крикнул на него полушутя-полусерьезно:

- Ну, ищи себе место помягче на нарах! Где у те че?..

Тихобаев не понял и глядел на взводного, спокойно изучая его щетинистое, хмурое лицо со свинцовыми глазами.

- Ящик-то, мол, постель ли там у тебя есть?..

- Я хотел просить позволить мне

- Ну, так и говори! – перебил его дежурный. – Домой, значит, сходить надо?.. Дозволить можно, только чтобы до переклички был здесь!.. Понял?.. Ну, ступай!..

II

Тихобаев, не чуя под собою ног, с новым, сложным чувством смеха и обиды шагал из лагеря к городу и как ни торопился не мог догнать белевшего впереди писаря.

Когда вошел в окрашенные золотой закатной пылью городские улицы, то вспомнил про свои очки, одел их.

Полный веселого возбуждения вбежал он в свою квартиру, удивляя жену небывалой расторопностью в приготовлениях к новой полупоходной жизни.

- Вся мудрость моя должна заключаться теперь в том, чтобы как можно скорее попростеть и стать серым!.. – говорил он жене, прощаясь с нею у извозчичьей пролетки, на которой лежал его багаж.

В высоких сапогах и серой блузе, с небольшим тючком под мышкой он сам себе показался легким и освободившимся от каких-то сложных и больших забот вчерашнего и завтрашнего дня.

Скоро в лагере для Тихобаева все стало важным, строгим, обязательным. Хождение с ведром за щами в кухню, кусок сухого мяса в руке, краюха кислого черного хлеба, грубое словцо соседа – все приобрело какой-то важный, строгий смысл и заслонило собою другие, еще вчера волновавшие вопросы и желания. Во что-то серое и непроглядное, как альпийский туман, вошел он и все, что было дорого и близко вчера, сегодня стало ненужным и даже тягостным. Это он почувствовал с особою силою, когда рядом с тупыми, страшно бестолковыми крестьянскими парнями сел в барак под указкой взводного изучать словесность.

Начальником его взвода оказался как раз тот унтер-офицер, который дежурил в роте в день его прихода. Это был простой, совсем не злой и даже не упрямый человек, но было что-то в нем такое, что Тихобаеву казалось жутким. Точно из-под бровей унтер-офицера на него глядели не глаза, а самая зеленая дремь тайги, дикая тьма болот и логовищ.

Тихобаев понял в твердом взгляде унтер-офицера только одно, что здесь нельзя ни возражать, ни рассуждать, ни даже мыслить. Страшную власть имел над Тихобаевым начальник взвода, такую страшную, что когда Тихобаев вздумал было поправлять искаженные унтер-офицером слова “словесности”, взводный только и сказал:

- А ты говори так, как я тебе велю!.. Я за тебя и за себя, и за весь мой взвод ответ даю, а кто ежели меня ослушается, тот может далеко отселева пойти… Понял ты?.. Ну и повтори: “Знамя есть священный хорух…”

И Тихобаев повторял, чувствуя, что он теряет почву под ногами, свою волю, свет, солнце, все светлое, имевшее когда-то для него первостепенное значение.

Однажды после такого занятия Тихобаев выстроился перед взводным и попросил уволить его на час домой.

Взводный, лежа на нарах, почесал себе живот и, коварно усмехаясь, медлил с разрешением.

- По бабе, знать, соскучился?.. Мяконькая у тебя она, должно. Крупищатая?..

Что-то стукнуло Тихобаева по голове, он заморгал сверкнувшими глазами, сделал шаг вперед, но взводный добродушно прибавил:

- Ступай хоть на два… Вижу, брат, крутенько тебе здесь приходится с барской-то повадкой!.. Ну, кругом марш!

Тихобаев повернулся, молодцевато щелкнул каблуками и вышел из барака.

Дорогой он одел очки и пытался примирить оскорбленное чувство со странным поведением взводного. Но получался целый лабиринт противоречий и Тихобаев снова подчинился серому туману страшной власти.

Так прошло полтора месяца, пока, наконец, случилось то, в чем Тихобаев увидал перст Божий и сокровенный смысл возмездия судьбы.

Раз по дороге домой ему попался батальонный адъютант и Тихобаев, не одевший еще очков, не узнал его и не отдал чести. Адъютант остановил его и подозвал к себе. Адъютант сидел на полукровной в яблоках серой лошади в легком английском седле и казался маленьким и легким, как переодетая женщина.

- Ты, что же, братец, не узнаешь: – спросил он Тихобаева и посмотрел на него пытливо и насмешливо.

Тихобаев вытянулся и не отвечал, как будто чем-то озадаченный.

- Да вы не Тихобаев ли? – совсем весело спросил офицер.

- Так точно! – отвечал Максим Иванович и верил и не верил, что на танцующем коне сидит и улыбается Павел Лаптев.

С минуту продолжалось неловкое молчание и Тихобаев недружелюбно ел подслеповатыми глазами Лаптева. Он ждал, что Лаптев придумает какую-либо злую шутку, как это часто делает с ним взводный. Но Лаптев, оглянувшись вокруг, просто и негромко приказал:

- Да не тянитесь вы… - и быстро соскочил с коня.

Он неожиданно достал свой портсигар и, раскрывши, протянул его Тихобаеву.

Тихобаев все еще стоял, не двигаясь, и Лаптев коротко бросил ему:

- Да бросьте, ну вас к лешему! В городе или в лагере – другое дело: и на вы не назову, а здесь нету никого. Курите!..

Лаптев еще раз внимательно осмотрел ровное, бесплодное загородное поле, как бы проверяя, действительно ли оно безлюдно.

Тихобаев взял папироску и, разминая ее между пальцев, молчал и не закуривал.

- Я очень жалею, - пыхнув дымком, продолжал Лаптев, - что нам с вами не пришлось поближе познакомиться… Дело в том, что… - Лаптев мягко улыбнулся и посмотрел куда-то далеко, - с Марией Васильевной мы когда-то друзьями были…

Тихобаев тоже улыбнулся, наклонился к папироске Лаптева, чтобы закурить и сказал:

- Маруся мне рассказала все…

- Неужели все? – повеселев и как бы обрадовавшись, вскрикнул офицер.

Тихобаев отвел глаза и приподнял плечи.

- То есть я не знаю все ли, но многое…

- Представьте, - простодушно ответил Лаптев, - вот не ожидал!.. Я думал, что она давно меня забыла. Тут как-то раскланиваюсь с нею, а она меня не замечает!..

Это прозвучало с ноткою обиды и упало на сердце Тихобаева мягкой, ласковой теплотой.

- Она, наверное вас не узнала… - сказал Тихобаев, желая смягчить обиду собеседника.

- Нет-нет, тут не то… Ну, да что там!..

Лаптев помолчал, поспешно пожал Тихобаеву руку и стал садиться на коня.

Тихобаев расторопно придержал под уздцы лошадь и приложил к козырьку руку.

Отъехав немного, Лаптев остановился и громко спросил:

- Ведь вы, кажется, в очках ходили?

- Да, вот поэтому-то я и не узнал вас.

Тихобаев показал зажатые в руке очки.

- Оденьте их! – крикнул Лаптев и поехал к лагерю.

Тихобаев, с приложенною к козырьку рукою, постоял еще и медленно, в раздумье пошел по направлению к городу.

Эта встреча опрокинула в нем все тревоги и сомненья, и Маруся стала вдруг для него и чище, и дороже, как никогда. Он все ускорял и ускорял шаги и, думая вслух о Лаптеве, убеждал себя:

- Нет, он порядочный, прекрасный человек!..

 

…Но кончилась война. Тихобаев был освобожден и снова занял место секретаря управы.

После маленьких лишений и кратковременной разлуки с женою и особенно после того, как все семейные сомнения и тревоги кончились – Тихобаев зажил в безмятежном счастье.

А счастье скоро убаюкало в нем мысли, когда-то роившиеся в его юной голове и открывавшие ему иные перспективы и стремления.

Но, так или иначе, прошло уже десять с лишним лет.

В спокойной и сидячей, сытой жизни Тихобаев растолстел, отяжелел и стал еще более подслеповатым.

Впрочем, город, где он жил, походил на старое зацвелое болото, где ни луч солнца, ни молния грозы не отражались, не играли, и где все рождалось и питалось только для того, чтобы удобрить и без того богатый чернозем.

За десять с лишком лет совсем отяжелел, замшился в нем Тихобаев.

III

По-иному протекала в эти десять лет жизнь у Маруси Тихобаевой.

Румяная, красивая поповна, брызжущая весельем и здоровьем в первые годы замужества, беспечно напевавшая романсы с раннего утра до вечера и игравшая с первенцем своим, как с куклою, Мария Васильевна теперь уже поблекла, подурнела. Темно-синие глаза ее потеряли прежний блеск и излучали такую тихую тоску о чем-то навсегда потерянном или еще не найденном.

Вокруг пунцовых губ образовались преждевременные морщинки, и такие же морщинки намечались возле подбородка, а на точеной белой шее появились две глубокие складки, портивших гибкость еще недавно свежих и упругих линий.

В последние годы, после того, как у Марии Васильевны родился третий ребенок, она как-то перестала следить за собою, редко одевалась и по целым дням с неприбранными волосами сидела в детской. Погруженная в какую-либо книгу, она неохотно отрывалась от нее и быстро раздражалась на детей и на прислугу за то, что они возвращали ее к обыденной действительности и вспугивали тот воображаемый мир, незнакомый, но другой, особенный, который рисовался ей при чтении.

За обедом, когда возвращался муж, она немного оживлялась, часто заговаривала о прочитанном, но Тихобаев, старательно жуя и чавкая, отвечал неохотно и односложно и тотчас же после обеда заваливался спать.

Он по-прежнему был с нею ласков, любил и баловал детей, был безупречным семьянином, но как-то позабыл или не допускал, что молодой жене хоть изредка необходимо освежиться от постоянного однообразия, что у нее наедине с собой и с книгами зарождаются иные, беспокойные вопросы…

И вот однажды ранней осенью, вернувшись из управы, Тихобаев не застал жену дома.

Прислуга объяснила, что барыня ушла в библиотеку и все еще не возвращалась. Тихобаев впервые пообедал без нее с детьми, и долго бродил в своем кабинете, забыв про обычный отдых на кушетке. Наконец, в передней послышался оживленный разговор. Тихобаев вышел в гостиную и не узнал своей жены. Она была одета в черное гладкое платье, щеки ее пылали, глаза блестели и излучали какую-то нечаянную радость. Вся она, помолодевшая и возбужденная, показалась Тихобаеву совсем другой, незнакомой.

- Не узнаешь? – спросила она мужа и указала на почтительно потиравшего руки господина в черном сюртуке.

Тихобаев поднял руки, хлопнул ими о свои полные бедра и радостно пропел:

- Батюшки!.. Павел… Павел…

- Григорьевич! – подсказал гость, сильно тряся руку Тихобаева.

Лаптев был по-прежнему сухой и легкий, как жокей, с маленькою, черною бородкой.

- Как же так?.. Разве вы уже не офицер? – спрашивал хозяин, бережно усаживая гостя на диван.

- Пока не офицер… – ответил гость. – Пока только инспектор мелкого кредита…

Тихобаев отыскал очки, одел их и ласково посмотрел в лицо Лаптева.

- Вот ни за что бы ни узнал!.. – сказал он, дружески улыбаясь гостю… - А главное, никак не могу примириться, что вы не военный…

Мария Васильевна стояла поодаль и молчала. Она казалась растерянной и не находила, что ей делать или говорить. Наконец, она быстро вышла из гостиной.

Тихобаев перекинулся с гостем еще несколькими незначительными фразами и неожиданно зевнул.

Разговор не клеился.

Мария Васильевна вскоре вошла, одетая в другое, простенькое ситцевое платье, в котором лучше обрисовывались формы ее стройной, законченно-сложившейся фигуры и опять присела поодаль, возле круглого стола, не зная, чем заполнить наступившее молчанье.

Видно было, что она волнуется и чувствует неловкость, но в этой неловкости светилась почти девическая свежесть и застенчивость.

- А мы вот тут, можно сказать, прозябаем, - начал, было, Тихобаев и опять зевнул. – Мохом поросли. Я просто даже не верю, что когда-то был студентом… Горячился… Собирался мир обновлять…

- Зачем же вы прозябаете? – отозвался Лаптев.

Тихобаев вместо ответа широко развел руками, как бы показывая тем свою беспомощность. Опять зевнул и встал с дивана.

- Извините… - сказал он. – Я ненадолго должен отлучиться… Но к чаю меня, Маруся, позови!..

Он ушел в свой кабинет и плотно закрыл за собою дверь.

Мария Васильевна встала с места, прошлась по комнате, нечаянно остановилась перед зеркалом, вздохнула и села на диван, все еще взволнованная и безмолвная.

Руки ее, сцепившись пальцами, легли на стол, голова слегка склонилась, а возле губ у подбородка на нежной матовой коже обрисовались тонкие морщинки.

На щеке ее вдруг появился тонкий румянец и заблестевшие, ставшие темными, глаза с робкой улыбкой просто и доверчиво посмотрели на гостя.

- Скучно вам у нас? – спросила она.

Слова эти застали Лаптева врасплох. Он мысленно вернулся на шестнадцать лет назад и сравнивал прежнюю, веселую и остроумную Марусю, легкую и грациозную, - с сидевшей с ним рядом дамою со складками на шее, с морщинками на подбородке, и никак не мог поверить, что это та самая, которой когда-то он так горячо и самозабвенно увлекался.

Он не ответил на ее вопрос, но рука его сама собою потянулась к ней и легла на ее похолодевшие руки. Как будто он хотел проверить, те ли это руки, прикосновение которых некогда доставляло ему столько волнующего наслаждения.

Нет, он не чувствует теперь ни сладкого волнения, ни даже симпатии к этой совсем чужой для него женщине, и только грусть прокралась в его сердце и медленно до боли его сжала.

Мария Васильевна приняла со стола свои руки, и Лаптеву пришлось принять свою. Это молчаливое холодное движение причинило ему легкую досаду: зачем он прикоснулся к ней?.. Неожиданно для себя Лаптев встал с дивана и совсем серьезно, почти сухо протянул:

- Н-да-а, как меняет человека время!..

Мария Васильевна резко откинулась на спинку дивана, шумно вздохнула и, не переставая улыбаться, медленно и тихо, как сама с собой, произнесла:

- В особенности женщину…

Лаптев обернулся к ней и в глазах ее, рядом с улыбкою, увидел грустный укор.

- Нет, и мужчину!.. – возразил он. – Вот я ищу в себе хоть часть того, чем жил когда-то, и не могу найти.

- Да, вы совершенно изменились! – строго сказала Мария Васильевна и тоже встала и прошлась по комнате. – Изменились к худшему! Вы стали черствый!

Лаптев внимательно взглянул в ее глаза, на гордо откинутую голову, на всю фигуру и увидел то, чего он до сих пор не видел ни в одной женщине: перед ним стояла женщина, светящаяся изнутри, как будто обнажилась вся ее душа, скорбная и нежная и вместе властная и протестующая против оскорбительной несправедливости.

Совсем иной, по-новому красивою, показалась теперь Лаптеву Мария Васильевна. Он, молча и внимательно глядя на нее, почему-то вспомнил, что у нее уже трое детей…

- Вот я уже тридцать лет живу в одной и той же обстановке, - продолжала Мария Васильевна все тем же строгим голосом, - и все тридцать лет слежу как некоторые мужчины все черствеют, все тупеют, все ниже опускаются… Откуда же взять силы женщине, чтобы не опуститься, не перемениться?..

- Но вы изменились к лучшему! – восторженно и неожиданно для самого себя сказал Лаптев.

Мария Васильевна как будто не расслышала его и продолжала:

- Да уж лучше было бы, если бы не дано было человеку разума, который с годами развивается, предъявляет свои требования…

Лаптев слушал и недоумевал:

- Откуда она научилась по мужскому рассуждать?

По его мнению, это так не похоже было на запросы женщины…

- Уже лет восемь я не отрываюсь от книги, это мой единственный друг и утешитель… Здесь во всем городе нет книг, которых бы я не читала… И вот, когда я читаю – мне и вы представляетесь почему-то иным, особенным, таким хорошим, чутким… Каких много в книгах. А вот оказывается, и вы обманули мое воображение…

Мария Васильевна вдруг раздраженно заключила:

- А это же ужасно, согласитесь!

Лаптев слушал и молчал. Он не был в этом городе уже девять лет. За эти девять лет ничто не изменилось в нем. Все наводило скуку. Все постарело и полиняло, и только вот она в уединении как-то выросла в его глазах, и все ее последние слова открывали что-то новое, еще непонятое им, но красивое и по-новому волнующее.

IV

Лаптев часто стал бывать у Тихобаевых. Он особенно был болтлив и весел в обществе Марии Васильевны и становился скучным и молчаливым, когда входил Максим Иванович. В тоже время к Тихобаеву он чувствовал что-то почти братское, любовное. Он внимательно слушал его ленивые рассказы о членах городской управы, о купцах и гражданах, о городском хозяйстве, о собственных поездках за город на крупчатую мельницу городского головы, дальше которой Тихобаев уже много лет не ездил. Но, слушая хозяина, Лаптев никогда не разговаривал с ним и, если что-либо вспоминал и начинал рассказывать, то обращался в сторону Марии Васильевны и тогда снова оживлялся, начинал жестикулировать, смеяться, светиться…

В дом Тихобаева его влекло два чувства, враждовавшие между собою. Одно было – простая страсть к здоровой, близкой женщине, другое – смутное искание того малопонятного и светлого, что вытесняло эту страсть и наполняло душу Лаптева беспричинным ликованием.

А между тем, он все еще уверял себя, что первая любовь в нем умерла и не воскреснет.

Он часто был в разъездах по своему участку и в дороге мысленно составлял целые доклады о деревенских нравах, о мирских сходках, о забавных сторонах мужичьей жизни, чтобы, приехавши в город, все это последовательно рассказать Марии Васильевне… Но придя в дом Тихобаева, он все перепутывал, забывал много деталей, и рассказывал отрывками, но горячо, со смехом, с какой-то беспричинной радостью. При этом он не сводил горящих глаз с лица Марии Васильевны, как будто от его рассказов она все больше хорошела.

Она действительно подобралась, посветлела, как будто нашла и спрятала в своей душе какую-то большую радость. Она внимательно стала относиться к детям, совсем не раздражалась на прислугу, и, как никогда, окружила ласковою заботливостью мужа.

Она не думала, не взвешивала своих отношений к Лаптеву, но в глубине души боялась, что он когда-нибудь переведется в другой город и уедет. И как будто потому, что все ждала этого, она страшно торопилась цвести возле него, гореть и светится той радостью, которая была ревниво спрятана в ее душе.

Она боялась, что и ласка к детям, и забота о муже только ширмы, за которые она старается спрятать от самой себя все то, чем переполнена ее душа и, что властно влечет ее к Лаптеву. И когда приходил Лаптев, ей хотелось быть с ним холоднее, хотелось показать ему свое равнодушие. Когда же он, видя это, мучился, она испытывала еще большую радость и уж тогда-то видела как далеко зашла ее любовь к нему… Тогда, остановившись где-нибудь в уединении, она хваталась за сердце и как бы хотела уговорить его – не биться так сильно, не выдавать ни Лаптеву, ни мужу, ни кому другому этого сокровенного, захватывающего чувства, которым озарена теперь вся ее жизнь.

Но как ни скрывала она свое чувство, как не берегла его от всех, кто окружал ее, оно было на виду. Даже сам Максим Иванович заметил, что жена не равнодушна к Лаптеву; но странное дело, в нем теперь было так много веры в ее порядочность, что ему и в голову не приходило сомневаться в ней. Напротив, и сам он привязался к Лаптеву настолько, что, когда тот долго к ним не приходил, Тихобаев начинал скучать и упрекать жену за то, что она должно быть чем-нибудь его обидела. Но многие соседки и знакомые распространяли по городу ядовитые шушуканья о Тихобаеве:

- “Радуется, что с рогами ходит!”

Даже Лаптев услыхал на стороне об этом и, чтобы не было худой молвы о Марии Васильевне, стал реже навещать ее и то по вечерам.

Но Тихобаев ничего не знал о ядовитых сплетнях, по-прежнему всем при встрече добродушно улыбался и дружески радовался каждому приходу Лаптева.

Однажды перед весенней оттепелью Лаптев, возвратившись из поездки по участку, пришел в дом Тихобаева в дорожном костюме, и, наскучавшись о Марии Васильевне, горячо и увлекательно рассказал ей о том, как в одном из сел молодой торговец у священника отбил жену.

- И если хотите, – смеялся Лаптев, - весь этот роман вскормлен, так сказать, плодами капитализма… Дело было вот как. Батюшка, очень разумный человек, только что женившийся на прехорошенькой епархалке, вошел в артель мужиков по маслодельному заводу. Потом организовал артельную лавку, кредитное товарищество и, разумеется, стал поперек горла торговцу. У того совсем разладились дела. А торговец был из молодых, кудряш такой и ухарь… Об удальстве его рассказывают прямо чудеса. Вот он и захотел во что бы то ни стало отомстить священнику, да так, чтобы тот и не опомнился. Однажды, выждав, когда батюшка уехал с требами, он заявился в его дом и с места в карьер: так и так, матушка, я давно тебя люблю, страдаю, не могу жить на свете и прочее. Да так разыграл комедию, что молодая попадья пришла в смущение и поверила…

- Да что же это – дурочка какая-то? – вдруг прервала рассказ Мария Васильевна.

Лаптев помолчал, пожал плечами и продолжал:

А уж, право, не могу сказать, но только парень стал ходить в дом батюшки все чаще и чаще и, наконец, батюшка, ошеломленный слухами об этом, застает соперника в своем доме… И видя полную растерянность попадьи, начинает выгонять ее из дома… Матушка божилась и клялась, падала в истерику, но батюшка все больше приходил в ярость, и вот, торговец, схватывает матушку на руки и несет ее к себе домой, изображая добродетельного покровителя обиженной чужой жены…

- И что же дальше? – строго спросила Мария Васильевна.

- А дальше все пошло само собой: матушка и по сейчас живет с торговцем, а батюшка – несчастный человек! Он вскоре уехал из села, стал пить и околачивать пороги всех судов и консисторий.

Мария Васильевна возмущенно хрустнула пальцами:

- Что же это за женщина? Ведь она какая-то вещь или больная, ненормальная?!.

Лаптев посмотрел на Марию Васильевну и смутился. На него смотрели злые, оскорбленные глаза.

- Я рассказываю так, как слышал…

- Ну, значит, вам наклеветали!

Лаптев еще раз пожал плечами и промолчал, боясь расстроить собеседницу.

Наступила длительная пауза, во время которой в столовую вошел из своей комнаты Максим Иванович с заспанными, слегка припухшими глазами.

Он ласково взглянул на притихшую возле самовара жену и, обратившись к Лаптеву, спросил:

- Что это у вас так пасмурно сегодня?

Ему не ответили. Лаптев старательно мял на пепельнице давно потушенный окурок. Тихобаев посмотрел на лицо жены и добродушно протянул:

- Поссорились, а!?. Потом, принимая от нее стакан чая, прибавил безразличным тоном: - Заседание думы у меня сегодня. Не опоздать бы.

Мария Васильевна исподлобья посмотрела на него, и вдруг он показался ей обрюзгшим, рыхлым и ленивым… И чужим, чужим! Она перевела глаза на Лаптева. Тот сидел потупившись, и профиль его смуглого, обветрившего лица был неподвижен и казался вылитым из бронзы; и только слегка вздрагивала тонкая, крутая бровь.

В сердце Марии Васильевны шевельнулось что-то нежное, и вместе с тем щемящее, но на лице ее изобразилась строгость и досада.

Молчание длилось и становилось тягостным. Мария Васильевна обратилась к мужу:

- Почту видел? Там письмо от Кости…

- Что он пишет нового? – спросил Максим Иванович, не проявляя особого нетерпения по отношению к новостям.

- Клянет науки… Футболом увлекается… - коротко отозвалась Мария Васильевна и, помолчав, прибавила:

- Все они там с ума сошли!.. В газетах пишут, что все увлеклись какими-то футуристами… А в столичных салонах поклоняются этому тюменскому челдону…

Тихобаев мельком просмотрел газеты, не читая, положил письмо брата- студента в карман и направился в переднюю.

- Павел Григорьевич! Вы, конечно, посидите? – спросил он, не прощаясь с гостем.

Лаптев встрепенулся:

- Нет, мне тоже надо идти!.. – отозвался он и встал из-за стола.

Мария Васильевна намеренно зло метнула на него свой взгляд.

Лаптев улыбнулся и сказал ей:

- Боюсь еще вас чем-нибудь рассердить!

Мария Васильевна вдруг вспыхнула:

- Максим! Послушай ты и рассуди, пожалуйста: если в дом кого-нибудь придет нахал и вдруг ни с того ни с его начнет уверять его жену в том, что он в нее влюблен, и если эта самая жена уйдет к нему – нормальная она женщина?

- Тут что-то криминальное!.. Я на юридическом был только один год, - улыбаясь, проворчал Тихобаев. – Да мне сейчас, ей Богу, некогда….

Он надел шапку и торопливо вышел из дверей, не дожидаясь Лаптева.

- Не пойму я: что вас обидело в моем рассказе?

- Равнодушие ваше к этому печальному событию!.. Как будто даже какое-то злорадство! заволновалась Мария Васильевна. - Если вы так можете смотреть на женщину, – значит, вы черствый, жестокий человек!..

Лаптев увидел, что она готова разрыдаться, бросил прямо на пол бывшее у него в руках пальто и как-то просто и нечаянно взял руки Марии Васильевны и привлек ее к себе.

- Да, неправда это! Неправда!.. – ласково заговорил он. – Неужели вы не видите?

Мария Васильевна покачнулась, прислонилась к его груди и громко разрыдалась…

Незапертая уличная дверь вдруг распахнулась, и в ней появился Тихобаев.

Лаптев, как бы не замечая его, гладил волосы Марии Васильевны и повторял:

- Да будет!.. Будет!.. Успокойтесь!..

Тихобаев постоял с минуту и, совершенно сбитый с толку, промямлил, как бы извиняясь:

- Портфель я позабыл…

Он старался почему-то не стучать ногами, торопливо сходил в свой кабинет за портфелем и вышел из квартиры, осторожно затворивши за собою дверь. Мария Васильевна все еще стояла возле Лаптева, вздрагивая и стараясь спрятать в ладони рук влажное от слез и сгорающее от стыда лицо.

V

Заседание в думе затянулось далеко за полночь. Тихобаев, как никогда внимательно прислушивался ко всем его подробностям, как никогда серьезно докладывал вопросы и сообщал справки, и даже все комические стороны думского заседания, которые создавались выступлениями полуграмотных, тупых купцов, - останавливали на себе его внимание, как будто все вокруг переменилось, стало новым, совершенно незнакомым и таящим в себе такую истину, которую во что бы то ни стало надо уловить и разгадать.

Он не хотел, боялся думать о своем, о только что случившемся, и весь прижался, притулился к обыденному и привычному. Но случившееся все-таки стояло перед ним огромною стеной, загородившей ему дорогу, свет и тот покой, в котором так безмятежно нежился его отяжелевший мозг.

Он тихо постучал в свою квартиру и, когда ему открыла дверь сама Мария Васильевна, еще не собиравшаяся спать, он попробовал ей улыбнуться и что-то обычное сказать, как бы желая поскорей отделаться от того большого и тяжелого, что властно захлестнуло в один узел его, жену и Лаптева, и лицом к лицу поставило их всех перед его детьми.

Именно дети стояли рядышком все трое где-то тут же и стыдили. Тихобаев впервые в жизни их по-настоящему почувствовал, впервые понял, что такое быть отцом, впервые вспомнил, что дети – продолжение его жизни, что это будущие люди – граждане, которым надо вместе с жизнью дать и совесть, и любовь, и знанья…

Не друга, не личную привязанность в лице Марии Васильевны теперь терял он, а мать своих детей и человека, в которого так безмятежно верил.

Он видел, что жена дожидалась его для того, чтобы во всем ему признаться, чтобы сразу все покончить… Он верил, что она не будет лгать!.. Ведь все и так понятно.

Правда он хотел еще не верить, что все рухнуло, хотел хоть немного отдалить жестокую истину, хотя бы до завтра, но видел, что она решилась на все, она не хочет больше ждать.

- Да, конечно, Марусенька! – как-то мягко, почти ласково заговорил он. – Во всем я сам виноват… Я слишком скучный человек… Я – обыватель для тебя.

- Максим! – вдруг зазвенела Мария Васильевна и опустилась перед ним на колени. – Максим!.. Это случайность, это глупая случайность!..

- Что, что случайность? – испуганно спросил Тихобаев, поднимая жену с коленей.

- Случайность, что вот так вышло… Ну, да, он мне дорог, я, может быть, люблю его там, что ли… Но поверь мне: ничего не произошло страшного и нехорошего… Он только друг… И от тебя я не могу уйти… От детей я не могу… - она поперхнулась слезами.

Тихобаев постоял с минуту в колебании и вдруг впервые в жизни оттолкнул от себя жену и, уходя от нее, бросил:

- Зачем еще эта ложь?

Она так и осталась на полу придавленная отчаяньем в некрасивой позе.

Больше они не сказали друг другу ни одного слова.

А завтра утром, когда Максим Иванович оделся, чтобы идти в управу, в передней показался Лаптев и, здороваясь с хозяином, учтиво сказал:

- Я вас покорно прошу, выслушать меня!

- Нечего мне вас выслушивать! – коротко, но внятно вымолвил Тихобаев. Толкнув дверь и указывая Лаптеву на выход, он обернулся к Марии Васильевне и совсем тихо произнес:

- Прошу не назначать свиданий в моем доме!..

Мария Васильевна хотела ему что-то крикнуть, но дверь захлопнулась и она осталась наедине с жестокой несправедливостью.

Все вышло так нелепо, так непоправимо, что Мария Васильевна не видела исхода, но знала, что что-то надо сделать, куда-то пойти.

Она машинально оделась и не вытирая крупных капель слез, катящихся одна за другою по ее щекам, быстро направилась вдоль главной улицы. Она не видела ни людей, ни домов, не отвечала на поклоны знакомых и не заметила, как рядом с нею очутился Лаптев.

- Куда вы? – почти строго спросил он и взял ее под руку. – Пойдемте ко мне!

- Мне все равно!.. – сказала она равнодушно и пошла с ним рядом.

Войдя к нему, она сначала почему-то не хотела снять пальто, потом сидела и не отвечала на его вопросы, потом, вспомнив о детях, опять громко расплакалась и заторопилась уходить. Но в самую последнюю минуту остановилась у двери.

- Ведь он теперь мне все равно не поверит… И вам… И вам ведь я тоже не нужна… - с отчаяньем прибавила она.

- Да не правда же!.. Не правда! – запротестовал Лаптев и опять привлек ее к себе. И вдруг почуял страстное желание ласкать ее и говорить ей нежные хорошие слова. А сам, между тем, снимал с нее пальто и шляпу, и калоши, усаживал на мягкую кушетку, целовал, и все ярче чувствовал, что ни за что не потушить теперь ему в себе какого-то безумства.

И вдруг, как будто это безумство он передал ей в поцелуе, она припала к нему, обвила горячими руками шею и зашептала, не понимая смысла своих слов:

- Не надо… Ничего не надо!..

И только под вечер, когда в дверь кто-то осторожно постучал, она опомнилась и быстро одеваясь показалась Лаптеву беспомощной и жалкой… И лепетала, как ребенок:

- Ты меня спрячь! Ты меня спрячь!.. – а сама схватилась за дверной крючок и держалась за него, как за последнюю надежду.

Стук раздался внятнее. Мария Васильевна вдруг с какой-то отважностью и с ожесточением выбила крючок и оцепенела перед открытой дверью.

В нее карабкался румяный и беззаботно улыбавшийся семилетний Витя, закутанный в овечью шубку и белый башлычок.

- Ты почему так долго, а?.. А ты плакала, да, мама? Ты хвораешь, да?

Мария Васильевна схватила его на руки, но в ту же минуту опустила на пол и отступила в угол… И там, опять оцепенелая и бледная, стояла, боясь взглянуть на сына.

- Пойдем, мама, а? Там папа на санях и Лизочка…

- И Лизочка?

Мария Васильевна вопросительно взглянула на Лаптева:

- Я поеду? – робко спросила она у него.

Лаптев все время стоял поодаль у окна с вобранною в плечи головою, как будто готовый на борьбу, и усиленно дымил папироскою.

- Я поеду?!. – опять спросила она чуть слышно.

- Не советую! – ответил Лаптев вялым голосом. – Пусть лучше дети здесь остаются. Комнат хватит…

Но Мария Васильевна почуяла в его ответе что-то холодное и вдруг опять заторопилась, стала одеваться и, дрожа всем телом, лепетала, как в бреду:

- Нет, я еду… Будь, что будет!.. Я не могу так… Не могу!..

А Витя уже тянул ее за палец к выходу и потихоньку ныл:

- Пойдем же скорее, мама!.. Мы еще не кушали…

Лаптев хотел что-то сказать Марии Васильевне, но только подошел к ней ближе и развел руками.

Тихобаев, не взглянув на жену, сел на кучерскую и поехал какими-то незнакомыми дальними улицами.

А когда приехали домой – стол был накрыт к обеду. В столовой был только один Володя, давно пришедший из гимназии. Глаза его были заплаканы не то от голода, не то, быть может, оттого, что стряпка в кухне о чем-то шушукались с горничной, и причитала.

Обедать сели, как всегда, все на свои места. Но ели только дети и то не все. Володя то и дело доставал платочек, сморкался и мял его в руках, не поднимая глаз на мать и на отца.

И все молчали. Только трехлетняя Лизочка на этот раз щебетала веселее, чем всегда.

VI

Жизнь в доме Тихобаевых пошла нелепо, тяжко, в нескончаемой тоске.

Мария Васильевна опять не стала одеваться, по целым дням не выходила из детской, и раздражительность ее переходила все границы.

Она почти не выходила из дома и, если надо было новых книг, посылала за ними Володю. Но долгие часы сидела перед раскрытой книгой, не читая. Перед нею беспощадно вставал все один и тот же мучительный вопрос:

- Почему все вышло так нелепо, глупо, некрасиво?..

Она гнала из памяти Лаптева, но он все-таки стоял перед ней, как-то потускневший, не похожий на себя, чужой. Он два раза писал ей письма, просил ее серьезно все обдумать и звал начать с ним жизнь по-новому. Мария Васильевна письма эти выучила наизусть, но не могла найти в них того маленького, согревающего слова, в которое она могла бы поверить. Она не обвиняла Лаптева, не обвиняла мужа, и, несмотря на все презрение к себе, не могла и обвинить и саму себя. Видела только, что жизнь сложилась как-то тускло и уродливо. В ней не было чего-то главного, большого и серьезного, за что можно было ухватиться и выбраться из вязкого болота.

Тихобаев разучился улыбаться. Вместо улыбки на лице его застыла та гримаса, которая появляется у театральных комиков, когда они смеются над собой.

Весь город знал о всех подробностях его семейной жизни. Он это чувствовал, но делал вид, что это его не касается. А дома пытался даже быть разговорчивым, шутил с детьми, но выходило это так невесело, что даже Витя не смеялся, а Володе становилось грустно и обидно.

Тихобаев разучился спать после обеда, и даже по ночам в его комнате долго не смолкала тяжеловесная походка.

Проходили дни, недели, месяцы. Бесцветно и безрадостно прошла весна… Настало лето, пыльное и жаркое, безлюдное в уездном городке.

В один из праздников в городском саду с обеда заиграла хриплая музыка пожарного общества, а на афишах крупными словами значилось, что в летнем театре сада состоится концерт “всемирно известного” пианиста-виртуоза “Владимира Всеславского”. На краях афиши вдоль и поперек крупным шрифтом значилось: “Проездом – в первый раз на здешней сцене”.

Мария Васильевна взяла с собой Володю и пошла, послушать музыку.

В саду толкалось много молодежи, всегда такой живой и шаловливой. Мария Васильевна при свете редких фанарей с жадностью следила за нею из уголка одной аллеи и невольно вспоминала, как и она когда-то бегала, смеялась, пряталась от подруг в задней аллее, чтобы там украдкой увидеть Павлика…

- “Как все это обычно, как это часто повторяется с людьми. Какая бедная у нас жизнь!.. – размышляла Мария Васильевна. – Какая она скучная и не согретая”.

Ей было жаль всех этих девушек и девочек, всех этих новых гимназистов, реалистов, коммерсантов, семинаристов, которых ждут все те же канцелярии, конторы, камеры и алтари, возле которых остановятся на одном месте в беспросветной скуке и тупом однообразии многочисленные жены и невесты и также как она будут хозяйничать, рожать детей и… падать от отчаянья.

- Ах, как это тошно, нелепо!..

Она хотела что-нибудь придумать для всех этих веселых гимназисток и епархиалок; мысленно посылала их в неизвестные ей города, в шумные столицы, придумывала им красивые пути… Но мысли ее снова обрывались, и снова перед ней вставала серая картина захолустной жизни, та, которая взяла у нее молодость, свободу, красоту. Мария Васильевна опять негодовала:

- Вся жизнь наша постылая!.. Всю ее необходимо как-то перестроить!.. Всю, до основания!..

Мария Васильевна оглянулась – Володи не было возле нее. Он убежал с товарищами по аллее сада. Но перед нею стоял Лаптев, и на лице его была написана не то тревога, не то радость.

- На конец-то! – проговорил он громко и как-то неуверенно протянул ей руку.

Мария Васильевна встала со скамьи и долго глядела на Лаптева в недоумении и испуге.

- Зачем это опять вы?.. – наконец, проговорила она глухо.

- Я больше не могу! – резко отозвался Лаптев и, взявши под руку Марию Васильевну, пошел с нею по главной аллее к деревянному раскрашенному зданию театра. – Во-первых, мне необходимо выяснить все это глупейшее недоразумение…

- Недоразумение, да!.. – горько подтвердила Мария Васильевна, теряя какую-то важную фразу, которую она хотела непременно сообщить ему.

- А во-вторых… Дело а том, - твердо говорил Лаптев, - что завтра я должен буду переменить костюм.

Мария Васильевна не поняла.

- Разве вы не слышали?

- Что такое? – переспросила она.

- Да, как же так!.. Над Россией собирается какая-то гроза?.. А я, как вам известно, офицер…

Мария Васильевна все еще не могла проникнуться значением этих слов и, молча, шла в раздумье.

- И вот я на прощанье хочу зайти к вам и по-хорошему поговорить с Максимом Ивановичем.

Мария Васильевна остановилась посреди аллеи и большими глазами вопросительно смотрела на Лаптева.

- Да что же это? Война что ли начинается?..

- Стало быть, война… Завтра все узнаем… А сегодня – видите, еще никто не знает, видимо… Смотрите, как толкаются в дверях…

Мария Васильевна глядела на толпу у входа, отыскивая Володю, и старалась глубже и серьезнее что-то понять…

Лаптев истолковал ее молчание, как холодное презрение к нему и, раскланявшись с нею, еще раз спросил:

- Так вы позволите?..

- Что?

- Прийти мне завтра к вам?..

Она пожала плечами и не ответила ему.

- Я приду! – сказал он твердо и раскланялся, серьезно озабоченный какими-то своими думами.

Театр был переполнен. Мария Васильевна нашла Володю, прослушала какой-то шумный, непонравившейся ей марш и собралась идти домой. Но Володя не отпускал ее и таинственно шептал:

- Мама!.. Говорят, война зачинается!?.

- Идем домой!..

- Нет, сейчас, может, вычитывать будут!..

Но никто ничего не вычитывал. Пианист в черном фраке, с бритым лицом выходил на эстраду, подкидывая фалды, садился на стул и отчаянно бил по клавишам разбитого рояля. Публика шумно хлопала ему, стучала стульями, кричала… Он снова выходил и снова бил по клавишам…

Страшное известие таилось где-то тут же, но еще не обожгло своим огнем душу толпы и выжидало, пока та в последний раз натешится своей беспечностью…

Мария Васильевна все ускоряла шаг и, когда пришла домой, впервые за четыре месяца заговорила с мужем прежним, озабоченным и вместе доверчивым голосом:

- Ты слышал: объявлена война?

- Нет, не война, а только еще мобилизация.

- А разве это не все равно?..

- Нет, не все равно…

Максим Иванович только что вернулся из управы и сидел за письменным столом, разбирая какие-то спешные бумаги.

Мария Васильевна, уложив Володю спать, вошла в его комнату и села на кушетку.

- Я видела Павла Григорьевича…

- Очень приятно…

- Он завтра хочет к тебе прийти…

- Ко мне? Зачем же?..

Тон Тихобаева был не злой, напротив, почти добродушный, но Мария Васильевна уловила в нем жесткие нотки.

- Его тоже призывают…

- Так-с… - протянул Тихобаев. – Только завтра мне целый день придется быть в управе с раннего утра. Работы теперь видимо-невидимо.

В озабоченном взгляде мужа Мария Васильевна поймала мягкость прежнего, давнишнего Максима, которого когда-то взяли из квартиры и увели прямо в лагерь.

Это пробудило в ней прежнюю, давнишнюю нежность к нему. Она поспешно встала, подошла к его столу.

Он почему-то наклонился над столом, как бы сконфуженный.

- Максим! – сказала Мария Васильевна мягким, вкрадчиво-печальным тоном: - Я чую, что-то страшное, большое движется на нас на всех… Какой-то Божий гнев!..

Максим Иванович выпустил из рук перо и гладко-стриженную, начавшую лысеть голову подпер ладонью.

- Прости мне, Максим!.. – упавшим голосом сказала Мария Васильевна и, сделав над собою усилие, прибавила: - Когда-нибудь ты все поймешь, поверишь и простишь!..

Тихобаев промолчал, но Мария Васильевна почувствовала, что он не может не простить, что он уже простил, и только что-то внешнее ему мешало ответить ей, что он давно простил…

Тихобаев понял все без объяснений, которых он и не хотел выслушивать.

Ровно через месяц они вместе с Марией Васильевной провожали Лаптева.

Мария Васильевна с любопытством смотрела на новенькую обер-офицерскую форму Лаптева, на гладко выбритое смуглое лицо, и он казался ей опять прежним, юным реалистом, у которого впереди и жизнь, и подвиги, и счастье.

Ей совсем не казалось, что ему грозит какая-то опасность. Да и не верилось, что там, на западе, военная гроза затянется надолго. Но для себя Мария Васильевна, раз навсегда похоронила Лаптева.

Полк выступил после обеда, после торжественного молебствия, на котором искренно молился весь город. Серые ряды солдат стройными колоннами прошлись под музыку вокруг старинного собора и скрылись в облаке густой пыли за городом.

Мария Васильевна долго видела впереди развивающееся старое полковое знамя и никак не могла увидеть около него – темно-карего коня, на котором скрылся Лаптев. В глазах ее рядом с прощальною улыбкою сверкали слезы.

Вернувшись в дом, она затворилась в кабинете мужа и долго плакала возле него, безмолвного и ставшего суровым. Ему надо было спешить на занятия в управу, но он не хотел уйти, пока она не успокоится. Впервые он по-настоящему жалел и понимал свою жену.

…Совсем недавно Тихобаев случайно увидел номер одного журнала, где среди многочисленных портретов “павших на поле славы” он узнал приветливо и молодо улыбающееся лицо Лаптева. Внизу было написано: “Умер от удушливых газов”.

Тихобаев долго думал над портретом. Потом свернул журнал и спрятал его в дальний ящик, чтобы не попался на глаза Марии Васильевне.

Георгий Гребенщиков.

“Сибирские записки”. №2, апрель, 1916 год. Красноярск.

Hosted by uCoz