IX

семнадцатом штреке все задерживаются из любопытства, задержался и Сарсеке. После четырнадцати ударов разрушено на этот раз породы так много, что рабочие едва могли очистить себе путь. Громадные каменные глыбы, отлетев по длине штрека сажень на десять, ударились в деревянные крепи, часть которых была вышиблена из основания. Нужно было сначала поправить крепи, заколотив их под верхние балки, и уж затем приступить к осмотру разрушения. Всем хотелось знать, повернула ли куда жила, сузилась она или расширилась, и главное: нет ли "видимого".

Почему-то всех тесно сближало это любопытство, точно с "видимым" золотом сразу свалились бы с плеч все тяжести, хотя все отлично знали, что их судьба от этого не улучшится. Напротив, тогда поставят нарядчиков, будут донага раздевать и оскорбительно обыскивать при выпуске из шахты...

- Шире пошла! - говорит передний, освещая фонарем жилу, которая полуаршинным белым косяком рассекала сверху вниз стенку штрека и была похожа на косой луч луны, лежащий на черном фоне.

Русские разговорились:

- С примазкой!.. - взяв кусок кварца, сказал кто-то.

- Дак тут золотище богатое будет!.. И теперь семь золотников со ста дает...

- Ребята, видимое!..

- Но-о!..

- Ей-богу... Глядите-ка!

Сомкнулись в тесную кучу, приставили фонари, отчего на стенах шахты выросли громадные тени, и стали рассматривать камешек...

- Видимое!.. - наконец злобно передразнил старый шахтер... - Это колчедан вовсе...

- Колчедан?.. - недоверчиво промычал поднявший камень.

- Знамо, колчедан: на, смотри!.. - и рабочий ударил молотком по блестящему кристаллу. Получилась одна черная пыль...

Все разочарованно разомкнулись, принимаясь за тяжелые камни, пригибающие спины и вытягивающие черные, с напряженными жилами руки...

Сарсеке с товарищами пошли дальше в северный гизенок. Это был еще не глубокий, сажень в пять, круглый грот, в котором, благодаря сплошной каменной породе, работы велись без крепей.

Шестеро из пришедших сюда рабочих были киргизы, и только один русский, назначенный старшим. Киргизы сняли с себя малахаи, армяки и даже рубашки и, оставшись в одних овчинных чембарах и стоптанных чирках, пошли в забой. Старший молча пометил каждому место для шпура и, выбрав себе более удобное, сказал:

- Айда!

Странными звуками наполнялся каменный грот. Лезвия стальных буравов ударялись о камень, а по головкам их лязгающе били молотками, и целый дождь дробных стальных стуков смешивался с тяжким дыханием семи грудей...

- Х-гык-тук, тук-тук... х-гык, тук-тук-х-гык...

Все семеро тесно примкнули к каменной груди гизенка и, кто на коленях, кто на ногах, кто, полусогнувшись, вбивали в нее стальные занозы, кряхтели, когда молоток срывался, сбивая козонок руки, тяжело дышали и исступленно стучались, стучались, как в крепкую дверь, которая никогда для них не отворится... Слабо мерцали за поясами огоньки, бросая в пустую тьму пляшущие тени и освещая черные блестящие зрачки упрямо упершихся в каменную стену черных озлобленных глаз...

Видел Сарсеке, как туго напрягались сильные мускулы смуглых обнаженных тел его товарищей и как черные большие головы в засаленных аракчинах мерно кивали настойчивым ударом молотков... Он бил по своему буру, тяжело дышал и умел унестись мыслью наверх, в степные просторы.

А по соседству, на дне главной шахты, со строгим грохотом падали камни в громадную бадью, и когда она наполнялась, старший из рабочих сильно дергал за веревку, давая наверх знать, что бадья нагружена...

Взвизгивала цепь, и медленно, со зловещим скрежетом, трогалась бадья с места и начинала подниматься... Вот она исчезала в темной трубе шахты и только слала вниз какие-то странные, жуткие шорохи... Рабочие расходились в стороны и молча, напряженно слушали, как бадья идет все выше и выше...

И у каждого в сердце поселялась жгучая тревога: дойдет ли она до верху, не обрушится ли их шахта, сотрясенная грозным падением бадьи...

Киргизы угрюмо молчали, а из русских кто-нибудь тихо, с расстановкой вспоминал:

- Этто, как-то... годов семнадцать назад... В Верном укрепленье землетрясение было... дак, сказывают... человек семнадцать на Воскресенском руднике похоронило... будто бы, которых не задавило, дак с голоду они...

В душе каждого поселялся страх, и умолкали все, напряженно и каждую минуту ожидая грозной развязки...

- На Олекме... тятенька-покойничек сказывал, - говорит молодой еще, но уже состарившийся под тяжестью труда, рабочий, - Дак, будто што вода в одном месте прорвалась... Подземная речка, што ли, оказалась. Дак тоже не успели, говорят, выйти-то...

Сверху доносится знакомый гул: это высыпали руду, и скора легкая порожняя бадья начинает спускаться обратно... И все облегченно вздыхают до следующего подъема...

Бадья пришла с поклажей. В ней на вязанке сена с черствой ковригой в руках сидел конюх Ахметбайка.

Маленький и безусый, с черным сухим лицом, он походил на подростка, хотя ему было уже тридцать лет.

Он добродушно улыбался товарищам, скаля крепкие белые зубы, и говорил скороговоркой:

- Драстий, рабати... Каков поживаешь?.. Мала-мала джерай?

Некоторые улыбались его ломаной речи и говорили, стараясь быть веселыми:

- Живем шаляй-валяй... День иноходим, да два дня не ходим... Што, Сивке своему гостинцы принес?..

- Как жя!.. Надо, табарищ!.. - отвечал Ахметбай, выгружая из бадьи сено и прикрытое им ведро воды. Затем зажег фонарь и, ковыляя хромой ногой, исчез под низкими сводами темной шахты.

Он шел долго, лавируя по кривым коридорам, и, наконец, где-то в северном дальнем углу штольни ласково произнес:

- Тпрсе, тпрсе!.. Ох, ты моя карошя!..

Ему ответило сдержанное, радостное ржание одиноко стоящей в небольшой нише белой лошади. Она повернулась к нему мордой и, не видя огня, тянулась навстречу, щупая воздух перед собой трясущимися губами.

Ахметбай положил сено, шелест которого лошадь еще раз приветствовала ржаньем, и затем, осветив круп Сивки, погладил по его когда-то белой, а теперь выпачканной и лохматой шерсти и потрепал по оголенной, обопрелой спине...

И заговорил с ним на родном своем языке:

- Слепой мой, милый мой, бедный мой! - и подставил к морде принесенное ведро с водой.

Сивка, нащупав воду, жадно стал пить, чуть не опрокинув ведро, и видно было, как бежали под шеей крупные глотки и булькали в пустом животе.

А Ахметбай все ласкал его:

- Бедный мой!.. Скучно тебе одному без Сарсеке... Темно тебе... Слепой мой!..

Затем, ломая ковригу, стал мелкими кусочками кормить Сивку... И в то время, когда Сивка пережевывал твердые куски хлеба, Ахметбай молчал, и думы его поднялись наверх и легкой птицей понеслись над белой, засыпанной снегом степью все дальше и дальше, на тот простор, где когда-то круглыми точками белели юрты родного аула и где на мягкой зеленой глади вольно гулял в табуне Сивка... Где Ахметбай, охотясь с Сарсеке за лисой или волком на этом Сивке, тогда таком молодом и красивом, таком сытом и быстроногом... И, вспомнив признание Сарсеке о желании похитить Бибинор, Ахметбайка горько улыбнулся.

Никуда не годен теперь Сивка. Вот он стоит, быстро ослепший в шахте, облезлый от теплой сырости глубокого подземелья, в недрах тех степей, на которых еще так недавно кочевали вольные киргизы... Тихо, устало жевал Сивка хлеб испорченными зубами и тупо глядел слепыми глазами прямо на огонь фонаря...

И сердился Ахметбай на Сарсеке за то, что он продал Сивку в шахту, и плакался Сивке на свою судьбу и на то, что и его Гнедко пропал от голоду и что, может быть, обвалится шахта, и Ахметбай и Сарсеке умрут вместе с Сивкой здесь, в темной глубине холодных и немых недр родимой степи...

Из тьмы кто-то крикнул властно и торопливо:

- Ахметбайка... Здесь ты?.. Запрягай скорее - руду возить надо!..

Глухо и безмолвно звучали эти слова в темных каменных лабиринтах подземелья, но боялся их покорный Ахметбайка и спешил запрягать Сивку.

И спрятанные толстым слоем земли, ни Сарсеке, ни Ахметбайка не знали, что наверху, у приисковой конторы, перед суровым лицом приказчика стояли Батырбек с Исхаком, впервые привезшие из степи для продажи три воза таволожного хвороста.

Батырбек, постаревший и согнувшийся, еще не терял своего ханского вида: он был одет в новый овечий бешмет, лисий малахай и большие кожаные сапоги. Но, держа под уздцы переднюю, запряженную в плохие дровни и в то же время оседланную лошадь, он заискивающе улыбался приказчику, сердито браковавшему хворост, и на своем языке доказывал ему:

- Как плохой?.. Хороший - сам собирал! Дале-еко на сопки лазил, шубу рвал... Парень лазил, бабы лазили, вся семья лазили - есть хочем!.. Как плохой?..

И чтобы лучше расположить к себе приказчика, он белой, аристократически тонкой рукой своей гладил себя по груди и умиротворяюще повторял единственную фразу, какую знал по-русски:

- А? Пожалуйста, спасибо! Пожалуйста, спасибо?!

Понуро и безучастно стоял поодаль длинный и тонкий, ставший угрюмым и черным Исхак, внук знаменитого хана Бекмурзы...

ГЛАВНАЯ СТРАНИЦА

Hosted by uCoz