Г.Д.Гребенщиков

О ЧЕМ КРИЧАЛИ ГУСИ...

Посвящается солдатам.

I

У Федора Трунова было увеличенное сердце. Так говорил ему еще давно знакомый врач. Сказал же это он вот по какому поводу.

В глубокой провинции, где Федор был репортером газеты, лет шесть назад приехавший авиатор совершал полет на аппарате Блерио. Федор много слышал и читал о воздухоплавании, но не видал живого авиатора. И вот ему, как репортеру, пришлось не только видеть авиатора и говорить с ним, но и получить почетный билет на вышку ипподромного павильона, откуда было видно все до мелких подробностей.

Поразила Федора одна деталь: это когда аппарат только-только оторвался от земли. Этот невероятный, чудотворный момент отделения от земли и быстрый взлет в воздух аппарата вызвали из груди Федора громкий крик восторженного удивления... Это было так значительно, так сильно подействовало на Федора, что в одно мгновенье вся жизнь его, как говорил он, перепрокинулась. Уж чего удивительнее: никогда не писавший стихов, он в тот же вечер написал и дал редактору стихи под заголовком "К небу". Должно быть, стихи были приличные, если редактор напечатал их назавтра же вместе с отчетом о полетах авиатора. Только Федора убил корректор. В заключительной строфе вместо слов "И полетел он в воздух". Федор вдруг прочел ужасное: "И полетел он в воду..." По этому поводу назавтра был большой скандал. Федор хотел побить корректора; корректор обругал матранпожа и наборщиков, а авиатор прибыл в редакцию и устроил сцену редактору.

Но несмотря на это, минута восхищения Федора перед чудесным взлетом к небу, перед волшебным отделением от земли, не омрачилась, и он ходил как юноша, впервые поцелованный влюбленной чистой девушкой, - сияющий, подвижный, говорливый, - и почуял в душе оттенок, который освещал ему совсем иначе его одинокую и нервную жизнь.

Минута эта ему так запомнилась, что он часто улыбался ей и удивлялся вслух:

- Ведь полетел!.. Снялся с земли и полетел!..

И вот однажды в лирическом настроении со знакомым молодым врачом он заговорил:

- Нет, больше я не пессимист... Было у меня одно мгновение в жизни, которое меня переродило, открыло, вдохновило, и я чувствую, что жить и мучаться имеет смысл... Я верю, например, что теперь я соприкоснулся с каким-то Божьим откровением, и жизнь моя нужна... По крайней мере, я не напрасно копчу небо.

Федор вспыхивал и продолжал проникновенным голосом:

- Вы понимаете, вот иногда, и сплю, и вдруг во сне вспомню, как он отнялся от земли и полетел... Сплю и во сне удивляюсь, что человек летал вверху как птица, и что смерти на земле для человека быть не может... Мне сделается радостно и удивительно, а сердце затрепещет как птица, выпущенная на волю... И я просыпаюсь...

Вот тут-то доктор и сказал ему:

- А ну-ка, дайте я послушаю ваше сердце... Кажется мне, что оно у вас сильно увеличено... - И, послушав сердце, врач прибавил: Ну, так и есть! Скажите, часто вам бывает жаль кого-нибудь?

- Что вы этим хотите сказать? На жалость способно только больное сердце?

- Нет, я хочу сказать, что у всех чувствительных людей сердце всегда увеличено...

Федор подумал и вспомнил, что первая жалость родилась у него в раннем детстве, когда он вместе с сестренкою хоронил в игрушечную могилку щепочку, и воображая, что это - братец Васенька, плакал горькими слезами...

Так и пошел он в жизнь с жалостливым, увеличенным сердцем. Но здесь, вблизи от передовых позиций, в числе своих товарищей-солдат он не встречал сочувствия ни своими стихам, ни трогательным письмам, которые он посылал на родину и которые прочитывались вслух, и постепенно замкнул в себе свои думы и чувства и, смешанный, потерянный в серых рядах, стал как и все, угрюмым, молчаливым и одетым грязно, по-рабочему.

Однако как-то расписываясь в получении посылки с родины, он обнаружил внимание командира своей грамотой и попал в полковые писаря. А здесь, поблизости к бумаге и чернилам, в часы досуга, опять пописывал стихи и, думая над ними, снова давал работу сердцу. Часто по ночам он слышал, как сердце в груди живет своею жизнью и без отдыха все идет куда-то, идет, то ускоряя свои шаги, то замедляя... И казалось Федору, что сердце когда-нибудь устанет, остановится и навсегда замрет, не совершив желанного пути. А путь для него велик, как необъятна жизнь, непостижимы тайны мира, в которые хотелось бы проникнуть неугомонному сердцу!..

II

Грязной, сырой осенью в штаб полка из ближнего города привезли четырех молодых гусей. Привезли их в мешках, по два на каждой лошади, как переметные сумы, и пожалели всех сразу колоть. Три гуся были серые и один белый. У всех были розовые лапы и красные носы. Были ли в числе их гусихи, никто не интересовался. Два дня все гуси ходили кучкой без крика, без шума, только от удивления перед новой обстановкой потихоньку перешептывались и много пожирали ячменя, съедая в день не менее двух лошадиных мер.

Федор Трунов из крошечного окошка походной канцелярии, вкопанной в землю в горном косогоре, случайно увидал гусей и удивился любознательности одного из них, белого. Этот вытянув шею, заглянул в окошечко и слегка побарабанил носом о стекло. Потом голубой круглый глаз его остановился на человеке и критически покосился на мелко исписанный лист, лежавший на окошке. Федор пододвинул лист к стеклу. Гусь еще побарабанил по стеклу, предполагая, вероятно, поклевать черное семя на белом листе.

Так познакомился Федор с гусями и невольно призадумался об их судьбе. В досужий час он выходил к ним, просил у конюхов горсть овса и бросал гусям. Гуси быстро освоились с новой обстановкой и на третий день уже кричали по какому-то незначительному поводу, как деловитые хозяева, наводящие порядок. Только на четвертый день Федор вдруг проснулся в полночь от протяжного гусиного крика, и почему-то сердце у него забилось от испуга.

Гусь кричал протяжно, как будто протестуя и вместе призывая и тоскуя. Федор до утра не мог уснуть. Утром же увидел, что денщик полковника ощипывает одного из серых. И в тот же день Федор увидал у окошка белого гуся одиноким. Пара остальных ходила поодаль, причем один высоко и гордо подымал голову, а другой голову держал пониже, и от того шея его казалась толще и короче Федор понял, что это гусиха и что белый гусь, потеряв свою подругу, отделился от счастливой пары. Теперь для Федора белый гусь стал ближе всех, и жизнь его привлекла все его внимание.

Всех трех гусей щадили и не закололи даже к Рождеству. Это вероятно потому, что для командира привезли из тыла пару битых, жирных и мороженых.

Федор однажды заговорил с полковником:

- Ваше высокородие! Разрешите спросить: вы не охотник?

- А что? - сурово отозвался командир. - Ты берлогу что ли обложил?

- Никак нет... Я полагал, что вы знакомы с птичьими нравами...

- Что такое?! - ехидно и недоумевающе отозвался командир. - Ты меня по зоологии экзаменуешь?..

Федор растерялся, промолчал и снова долгое время не решался заговаривать с полковником. Но полковник вскоре сам заговорил с ним.

- Ты, кажется, хорошо откормил этого белого... Надо его заколоть!..

- Ваше высокородие!.. - вдруг почти взмолился Федор. - Прикажите заколоть другого, серого... А этого не надо!..

- С какой стати, - тот с гусихой... Она нам к Пасхе яиц наносит... А этот по ночам спать не дает, - все орет и орет.

Но все-таки полковник пощадил гуся, хотя его ночные крики нагоняли сущую тоску. они пронзительно вырывались из закутанного в сугробе хлевка, носились над темным ущельем как скорбный плач, как грустная песня, и всякий раз будили Федора.

И думы Федора из затхлой, душной землянки неслись на родину, где он как-то осенью после жатвы и молотьбы ходил по опустелым пашням с ружьем и слушал крики гусей, только не домашних, а диких, проносившихся на юг в прозрачном небе дружными станицами.

Потом к нему в сердце закралась обида: почему так сложилась жизнь его? Ни мужик, ни барин, бесправный, полуобразованный, а чувствовать способен, как неспособны многие из тех, перед кем приходится тянуться, унижаться и молчать!..

Все бы ничего, если бы не было дано такого чуткого, слишком внимательного сердца!.. Все-то оно замечает, собирает и складывает в себе, чтобы при первом звуке жизни все вновь отозвалось печальной музыкой!..

Когда в ночной тишине, в глубоком мраке по ущелью разнесется звонкий и печальный крик гуся, Федор вспомнит сразу тысячи обид, несправедливостей и унижений, рассыпанных по необъятной родине, которая теперь ему казалась опустелой, давно непаханой пашней. Тогда он забывал свои обиды и оскорблялся за родной народ, который так вынослив, так рабски терпелив и так бесправен!.. И осенила Федора несбыточная мысль, - написать или сказать громко, так, чтобы услышала вся Русь, такое сильное, правдивое и смелое слово, которое в одно мгновение преобразило бы всю родину!.. Ведь может же человек сразу понять дурное, отвернуться от него и пойти к хорошему! Ведь может! - уверял себя Трунов и так волновался, что начал курить казенную махорку. Цигарку за цигаркой, пока не закружится голова.

III

Пришел март. Первые три дня его шел пышный и обильный снег с вьюгою. Казалось, во всем своем величии пришла зима. В землянках водворился белый сумрак, матово-скучный полусвет, от которого сами закрылись глаза и хотелось долго, безмятежно спать.

Вдруг Федор услыхал перед обедом оглушительный гусиный гвалт и в тревоге выбежал на воздух. И здесь произошло такое, во что он и потом не мог поверить.

На белом снегу площадки стояла смеющаяся юная девушка в белой косынке и с красным крестом на груди. Она была перепугана или обрадована, высоко вздымала кверху руку и звонко смеялась. А гуси, распустив крылья, танцевали вокруг девушки и неистово приветствовали ее криками.

Когда Федор, думая, что они клюют ее, подбежал их отогнать, серый гусь напал на него, как бы защищая девушку, а девушка обняла Федора и лепетала что-то непонятное, невнятное для Федора. Он хорошо запомнил только запах ее платья и холодок румяной щеки, прикоснувшейся к его подбородку...

В это время вышел из своей халупы полковник и с изумлением смотрел на всю эту картину.

Потом девушка, как бы сконфузившись, вырвалась из объятий Федора и побежала к командиру. Она трясла ему руку, лепетала что-то. А шум в тихом лагере, между тем, все нарастал, отовсюду выбегали солдаты, говорили что-то, удивлялись и смеялись. Сначала Федор объяснил себе все таким образом: гуси подумали, что к ним пришла их хозяйка, и, обрадовавшись, напугали девушку, а она с перепугу ухватилась за Федора, как за спасителя. Но тут ему припомнились ее слова, такие звонкие, как звуки струн:

“Я принесла вам радость!.. Свободу!.. Сказку!.. Я так спешила, чтобы первой придти”.

Федор знал и раньше эту девушку. Во время большого боя под Остроленкой она первая пришла и последняя ушла с их перевязочного пункта, а потом, на Пасхе, подарки раздавала, а потом на Рождество приехала одна верхом и устраивала елку для солдат. Полковник называл ее дочуркой. Вот эта несбыточная для Федора пани становила многих раненых на ноги всякий раз, когда она бывала в лазарете.

Но никогда приход ее не заставлял так сильно биться сердце Федора и никогда полковник с такою злобой не кричал ему:

- Чего стоишь как пень!.. Ошалел должно быть!.. Марш на дежурство к телефону!..

Этот крик и тон, и взгляд перевернули душу Федора. Как будто Федор видел дивный сон, видел его только одно мгновение. Проснулся, а кошмарная действительность злобно глядит на него и оскорбительно рычит.

Он ушел и сел к телефону, но плохо слышал и часто переспрашивал батальонного телефониста; зато слышал хорошо, как девушка настойчиво, почти капризно звенела:

- Нет, я хочу сказать при всех... Всех соберите, всех! Я требую, я вам приказываю!.. Я шла пять верст пешком, и вы не смеете мне отказать...

Полковник что-то рокотал своим приглушенным басом, но девушка звенела все настойчивее, и, наконец, полковник сдался, крикнул вестовому:

- Собери всех на площадке... Кроме дежурных и дневальных!

Несколько молодых офицеров, недоумевающе посматривая на окошки командировой халупы, прошли мимо Федора, и вскоре на крылечке халупы зазвенел чуть слышный и невнятный для Трунова голос девушки.

Он сидел у телефона и лучше, отчетливее всего слышал, как возилось в нем сердце... Он чуял, что устами девушки вещает ангел, и вещает он что-то радостное и великое... Такое, перед чем даже полковник смолк и явно растерялся...

Потом она нашла заделье к телефону: надо ей было сказать в свой отряд, что она здесь пробудет до сумерек и потому просит подать ей лошадь. Но Федор радостное почуял, что она хотела отыскать его. Что она первая, единственная угадала, что в нем бьется чуткое большое сердце и он лучше других поймет ее порыв и оценит ее юношеский лепет.

- Я знаю, вы не простой солдат! - сказала она. - Вы сумеете все объяснить товарищам... Я буду присылать вам свежие газеты, а вы им читайте и объясняйте... Хорошо?.. Даете слово?..

Федор смотрел в ее лучистые глаза, в ее лицо, горящее от радостного возбуждения, и все еще не знал, о чем она говорит, но сердцем уже чуял, что говорит она о том, о чем всегда так тосковало его сердце, о чем пел ветер на родных степях, о чем молчали облака, когда плыли в светлой лазури над созревшими нивами, о чем кричали поздней осенью уносящиеся к югу стаи перелетных птиц... О чем кричали гуси, милые и беспокойные его друзья в этом глухом ущелье!..

Он не помнит, сказал ли он ей “да”. Но помнит, что она взяла своей теплой тонкой рукою его руку и как бы вытащила его на свет Божий из глубокой темной и холодной ямы...

IV

Больше Федору уже не страшны свирепые глаза полковника, не оскорбительны его тяжелые слова. Он с радостью и необычной быстротой предупреждал беспрекословно всякое желание командира, и, наконец, полковник сдался:

- Ишь, как свобода прыти прибавила!.. Ну-ну!.. Если хочешь быть достойным гражданином, так и должен поступать!..

И без труда стал называть Федора на вы, в то время как другим за это “вы” житье настало хуже прежнего.

- Эй, “вы”, гражданин!.. Р-республиканец!.. - следовало два-три крепких слова, а потом опять: - Да не оглядывайся! К тебе я обращаюсь, старая корова!.. К одному тебе!.. Ну, посмотри ты на себя: на кого ты похож?.. Грязный, оборванный, растрепанный... Что вылупил глаза свои бараньи?.. Идиот!.. Как нужно стоять, когда с тобой командир говорит?! Да не так. У-у... - и снова вылетали из щетинистого рта полковника скверные слова.

Все приказы получал и переписывал Трунов и запоминал их почти наизусть. Потому, когда после отказа офицеров выступить с речами перед солдатами, полковник обратился к Федору:

- А ну-ка, вы, социалист!.. Прочтите им разъясните, как сумеете, а я послушаю!

Федор вспыхнул небывалым вдохновением и громко, подобранно ответил командиру:

- Слушаю, господин полковник!..

Это было первое его обращение без титулования, и оно так было почтительно, что полковник поглядел на Федора и сказал:

- А ведь если бы все были такими солдатами, как ты, пожалуй, и я всех называл бы: “господин республиканец”.

- Лучше меня будут, господин полковник, - отозвался Федор и прибавил, - когда поймут, переродятся все!..

Полковник сомнительно покачал головой, и, вспомнив, иронически спросил:

- Ах, извините, я вас, кажется, на ты назвал?

Федор промолчал, не зная, что сказать, и добродушно улыбнулся. Эта улыбка опять смягчила командира, он закурил и сказал:

- Ну, уж, папиросу, извините, я вам не предложу... И сесть в моем присутствии, здесь, на службе, без разрешения не позволю!.. Тут вы меня хоть расстреляйте, это уж вы меня простите...

- Я сам без разрешения не сяду и не закурю, господин полковник.

- Ты-то, я знаю, не сядешь, = опять перешел на дружеское ты полковник, - а другой хулиган нарочно сядет и ноги грязные положит мне вот сюда, - он показал себе на голову, и в глазах его опять забегали злые искорки, а кулаки непривычно сжались и искали, на кого бы им обрушить злобу.

С вечера перед присягой все вымылись в бане, надели чистое белье, а утром встали рано. Из батальонных резервов подошли целые тысячи и выстроились на косогоре равными и серыми рядами, как на параде. Офицеры робко стояли возле своих рот, сливаясь с ними, и, зная строгий нрав полковника, не смели рта раскрыть, угрюмо ожидая, что скажет “сам”. К полку, вместе с командиром, подошел священник.

Полковник обошел ряды, поздоровался, выругался, потому что солдаты поздоровались не гладко: одни кричали по-новому: “господин полковник”, а другие еще по-старому: “ваше сок-род!”.

- Как бабы на базаре!.. Господам офицерам ставлю это на вид! Неаккуратно исполняют приказы...

Потом он приказал сомкнуть ряды в каре и, поворачиваясь то направо, то налево, начал:

- Небось, вам всем раньше меня сорока на хвосте принесла известие, что произошли у нас большие перемены?..

Кто-то крикнул весело из задних рядов:

- Немцы на полотне написали!..

- Что написали? Когда?

- А-ж второго марта!.. Царь-де ваш с паники убежал!..

По рядам пронесся гул сдержанного смеха.

- Смирно!.. - вдруг рассердился командир. - Знаю я ваши источники!.. Ну, так слушайте же!.. Вот батюшка вас приведет к присяге новому правительству!.. Теперь служить все будем не царю, а одному отечеству!.. Но чтобы у меня не было бабьих сплетен и кривотолков, - при этом командир угрожающе поднял кулак. - Если отбились от одного берега, надо прибиваться к другому, а не плыть по течению, иначе пропадем!.. Я приказал при мне все разъяснить вам вашему же товарищу!.. Ему, небось, вы поверите лучше, чем мне... Трунов! - властно зыкнул командир и показал на землю возле себя, приглашая из рядов Федора Трунова.

V

B рядах наступила мертвая тишина, когда на середину, съедаемый тысячами глаз, вышел бледный, тонкий, небольшого роста полковой писарь Федор Трунов.

Он почему-то снял фуражку, откашлялся и, не глядя на командира, осмотрел все серые ряды, не видя их, не чувствуя под собою ног, но видя небо голубое, беспредельное, видя пегие горы и синие леса и слыша легкий шум ветра на вершинах ближнего леса.

Он совсем не знал, что скажет, и думал, как бы сделать так, чтобы командир не рассердился и не помешал вылить из души все то, что там накопилось и о чем уже звучало его сердце.

И он уцепился за слова командира, как за опору и за случай сделать молчаливым и внимательным самого полковника.

- Братцы!.. Товарищи!.. - начал Федор звонко, но голос его сорвался, он хлопнул по руке фуражкой и взял тоном ниже, но тверже и торжественнее: - Защитники многострадальной родины!.. - Федор помолчал, не веря, что все это происходит наяву. Он, вчерашний обезличенный солдат, сегодня - гражданин, впервые говорящий о свободе, - и где же?.. - перед целым полком, на передовых позициях!.. “Это неправда!.. Этого не может быть!” - сверлила его мозг навязчивая мысль и мешала подбирать необходимые слова. Но он снова вспомнил фразу командира и схватился за нее как за якорь спасения.

- Командир наш нам сказал сейчас, что надо плыть к другому берегу, если отплыли от одного... И это - правда; в этом - все!.. Тот берег, с которого мы бросились в бурную реку, - страшный берег, там царит чума, проказа, там - несправедливость, унижение, там - плач и скрежет зубовный!.

Федор посматривал на командира и на офицеров и увидал, что все они смотрят на него и слушают, как будто сами в первый раз почуяли все то, что чувствовал теперь Трунов.

- Нам надо переплыть на другой берег, надо крепче стать на нем; на нем все - новое, все свежее, все чистое!.. На нем наша новая, свободная, прекрасная жизнь должна устроиться!.. Но, братцы и товарищи, вы - сами пахари и труженики, и вы знаете, что новая земля, новая почва - целина, она требует труда и бережного отношения к себе... Вымоемся же в реке, которую переплываем, хорошенько!.. Очистим грязь того берега, искупим ее своими страданиями!.. Ведь река, которую мы переплываем, - река из слез и крови нашей, братцы, из народных стонов и страданий, и нам ли, братцы, того не знать!?

Федор, сам того не замечая, воодушевлялся все более и более, голос его звенел резко, точно не просил, а приказывал и то, что слушали его все офицеры и сам командир, вливало силы в его голос, душу, сердце, мысли.

- Не побоимся, товарищи, новых необходимых лишений и горестей. Нам недолго осталось потерпеть!.. Но потерпеть необходимо, потому что есть за что терпеть! Поймите это все и уговоримся терпеть все, что придется, но не возвращаться назад, на зараженный, страшный берег... Будь он проклят!..

И вдруг солдаты без команды, без согласия своих начальников, как один человек огласили ущелье гулким ревом:

- Ур-р-а-а!..

- А-а-а-а... - понеслось эхо по горам.

И Федор, почуяв в себе магическую силу над полком, вдруг уверенным взмахом руки погасил возгласы и водворил опять немую тишину. И с еще большим воодушевлением продолжал:

- Сегодня мы примем присягу. Мы поклянемся, братцы, умереть за то, что впервые испытываем сегодня истинную радость. За то, что сами мы, и никто более, будем хозяевами нашей жизни!.. Мы поклянемся послужить нашему отечеству так, чтобы нам, его сынам, его строителям, не стыдно было перед белым светом за наши дела и поступки!.. У меня, товарищи, нет более громких слов для выражения моей радости... Я не смею даже верить, правда ли все это? Правда ли, что я, как равный, стою возле полкового командира и говорю с вами от его имени?.. Я этому и верю и не верю, и радость моя так велика, что я говорю с вами без шапки потому, что от всего сердца молюсь неведомому Богу! Помоги нам, Господи, быть достойными дарованной Тобой радости!..

Голос Федора пресекся. Глаза наполнились слезами. А командир полка, невольно подчинившийся последней фразе Федора, торжественно скомандовал:

- На молитву!.. Шапки долой!..

Батюшка начал молебствие. Солнце заиграло на его ризах.

* * *

... Через неделю Федора послали в Киев делегатом от полка.

Он ехал, слушал стук колес, глядел в окно вагона и ничего не слышал и не видел, кроме сильно бьющегося сердца, кроме юной, звонко говорившей что-то девушки, вокруг которой танцевали гуси и заглушали ее голос радостными кликами...

Hosted by uCoz