Г. Д. Гребенщиков

ЧУРАЕВЫ

Т6

ОКЕАН БАГРЯНЫЙ

I

МОСКВА

олнце взошло в этот день, как и накануне, как и в прошлом году, как и много лет назад, – все так же с Востока, откуда-то из-за Уральского хребта, из-за Сибирских равнин, из-за высот Алтая. У солнца тысячи путей в одном, вернее – один путь по тысячам дорог. Вот поднялось оно и по небесной голубой тропе своей через необозримые просторы русской земли пошло на запад и, кажется, остановилось только над Москвой. Уж больно хороша была Москва в то яркое безоблачное утро. Раскинувшись по всем своим семи холмам, Москва как будто еще выше подняла свои многочисленные купола и колокольни и засверкала золотом крестов навстречу солнцу. Заблестело, заиграло солнце в тихих прудах и водоемах: на изгибах змеевидной Москвы-реки, в кустовидных пенистых фонтанах, в мутных струях речки Яузы; вспыхнуло прохладным пламенем в неисчислимых окнах всех дворцов, домов и магазинов, заблестело тысячами бегущих огоньков в движущихся экипажах; и особенно игриво загорелось на оружии многообразных войск, маршировавших стройно и ритмично на широких загородных площадях в учебный час.

Мало кто из москвичей имел досуг в тот день подумать о путях родного солнца, которое за стенами Москвы во всех краях земли шло так же весело, сияюще, с такими же обильными дарами радости. Теплое и ослепительно-победное, дающее всему живому свет и ласку, наливающее соками плоды и злаки, даже в бесчувственных камнях пробуждающее смысл извечной думы, оно серебрило нивы поспевающих овсов, золотило свежие суслоны ржи и недожатые полоски ячменя, заливало изумрудом свежие отавы. Яровые хлеба, сады и огороды, ягоды и воск пчелиный, свежее сено в рядах и копнах – все набиралось золотом от солнца, тайнами для ароматов, вечностью для оплодотворения семени, голосами для песен, жадным упоением любви.

Мало кто из москвичей сегодня, как и каждый день, раздумывал о смысле солнечных чудес, о его державной силе и о знаках, о судьбе и сроках человеческого бытия. Быть может, только старенький монах-звонарь, поднявшийся на колокольню Донского монастыря, чтобы возвестить заупокойную об очередном новопреставленном, раздумывал о суете мирской.

Поправивши свою скуфейку, потрогавши иссохшими руками растрепавшиеся на ветру жидкие, изжелта-серые косички, он с сожалением смотрел сверху вниз на бесконечные нагромождения домов, на извилины узких и широких улиц и на спешивших по ним куда-то казавшихся букашками людей. Он перекрестился и глубоко вздохнул:

— Господи, прости нас грешных.

Москва лежала перед ним великая, необозримая во все концы. Подслеповатые, слезившиеся глаза монаха-звонаря не могли разглядеть, где ее край, где начало и конец.

Вросла Москва в свои холмы корнями древними, политыми много раз святой и грешной кровью.

— “Ей что? Она уже вся в гранит да в сталь закована, и стены древних монастырей, как стражи, стоят со всех сторон. В белокаменных палатах — недоступная, в суете торговых площадей и рынков и рядов – стяжательно-похотливая, а в высотах храмов Божиих — святая и спокойно-величавая. В богатствах и щедротах неистощимая, а в бедности и в нищете необозримая… Умна, а и бестолкова. Богомольна, а и грешница несусветимая…”

Наклонился из-под колокола дед, скуфейкой зацепился за позеленевшую медь колокола-большака, упала с него скуфейка под ноги, на голубиный помет, поднял, отряхнул ее и взялся было за тяжелый, ржавый, но осветленный с двух краев большой язык. Стал раскачивать, услышал давно знакомый скрип семипудового языка, а сам невольно слушал и другое. Вместе с ветерком ворвался в колокольню гул от множества других церковных звонов.

— “Что оно такое? Будто бы сегодня нет большого праздника. Завтра день преподобного Серафима Саровского, ну, Москва почтет его во всех церквях, однако без большого звона. А вот послезавтра, в день Ильи Пророка, – вот тогда загудит Москва. Звоны колокольные в Ильин день уподобятся грому небесному. Недаром день Ильи — Громовержца и дождедателя издревле празднует вся Русь”.

И, расставив старенькие, жиденькие ноги, так что ряска распахнулась и полы развеялись от ветра, старичок напряг все силы и докачнул до края колокола огромный железный язык. Грохнул, точно вздохнул всей грудью старый богатырь, отлитый еще при царе Иване Грозном монастырский колокол. И загудел, заухал, застонал в посланиях своих Москве слышный за ее стенами древний благовестник…

Отзвонил, что полагается, и хотел слезать с колокольни звонарь. Но ненароком, по привычке, поглядел еще раз вниз, на широкую Донскую: по Донской нарядный экипаж лихачевский едет.… Неужто Сисипатрыч выехал сегодня так рано? Непривычно, чтобы Сисипатрыч утром выезжал. А может, и другой кто. Старые глаза слезятся, хоть и видят зорко вдаль. На этот раз, быть может, обманули…

* * *

Корней Сисипатрыч выехал в этот день раньше времени без надобности. Сразу после завтрака он никогда не выезжал: для лихача это не время да и не под стать. Другое дело, когда вызовут по телефону. Но в доме спозаранку заварилась кутерьма. Пришли опять монашки, насказали Домне разные “пророчества”: про гибель света, про антихриста, про то, что он уже народился; у какой-то бабы в подмосковной деревне родился мальчонок с хвостом и с копытами. Про то, что затменье солнца было этим летом явным предзнаменованием Страшного Суда и прошло как раз между Россией и Западом… Домна раскудахталась насчет семейных неурядиц, прибежала к Сисипатрычу, потребовала, чтоб сейчас же простил большака, Никодима, еще зимой бежавшего за границу и там, без благословения родителей, связавшего свою судьбу с какой-то полькой. Не стал Корней брать на душу греха, не выгнал из дому монашек, а велел закладывать Боярыню и уехал со двора.

Только что выехал на Большую Ордынку, против церкви Егория, лошадь поскользнулась о булыжину и упала на все четыре ноги. Быстро поднялась да снова загремела. Да так три раза кряду.

Придерживая одной рукой парик — он стар и лыс, а лихач обязан быть кудрявичем, — Корней снял фигурчатую шляпу, посмотрел на позеленевшие купола Егория, перекрестился и проворчал на кобылицу:

— Што ж ты, на старости, поклоны, что ли, по святым местам кладешь?..

Сошел с экипажа, осмотрел все ноги, даже наклонился к передним коленам и ощупал, но почуявши глубокий, виноватый вздох любимицы, принял этот вздох в лицо вместе с теплом и запахом свежего корма, и стало ему жалко лошадь как родную.

— Што ж ты это, Бог с тобой?

Провел немного в поводу, посмотрел — не захромала ли? Прохожие и ребятишки окружили. Молодцы из лавок выбежали, дворник подошел. Сзади несколько возов остановилось, ожидая пропуска и поворота в узкий переулок. Трамвай звонил, за ним грузовики. Загромоздил улицу Корней в одну минуту.

Отвел скорей Боярыню в сторонку, остановил, поправил сбрую, потрепал красавицу по гладкой и теплой шее, сел на козлы. Подумал: не вернуться ли? Да нет уж – возвращаться непорядок. Перед тем как тронуть, увидал над церковью, на всех крестах и на оплечьях куполов, черную густую стаю галок. Как раз ударил колокол, и стая галок с пронзительными криками поднялась над церковью – большим темным клубком. Потом клубок этот раскинулся в широкую и тонкую густую сетку, а сетка вновь свернулась в плотный шар; и так играли галки в светлой синеве над храмом. Как будто ничего особенного не случилось, а на душе Корнея что-то защемило. Монашки и заплаканная Домна ворвались в это видение, и о галках думалось:

— “Воронью как будто еще рано собираться для отлета. Это перед осенью они играют стаями. Теперь же лето, еще Ильин день не прошел”.

Стараясь отогнать от себя галок — черные мысли тоже вещие, как галки, — Корней повернул налево и поехал на Донскую. В Москве сейчас все равно делать нечего. В Донском монастыре есть давний друг, монах, давно не навещал старика. А из Донского после полудня богатые старушки-богомолицы из разных городов любят в Нескучный сад на лихачах проехаться.

Ехал не спеша, берег Боярыню. И думы были старые, не спешные, но и не веселые.

* * *

Богобоязненный и хлебосольный дом Корнея Сисипатрыча, почтенного и всей Москве известного лихача, за короткое время постигло несколько несчастий. Первый удар нанес семье Андрейко, тридцатилетний конюх, вскормленный и обученный Корнеем с малых лет. Обольстил и обманул большуху, дочь Марью. Появился у несчастной плод любви. Домна Ильинишна отвезла куда-то в дом подкидышей, хотела скрыть семейный позор, только не от всех и не надолго. Узнал Корней, взбесился вероломством выросшего в доме холопа и, схвативши, стал душить его. Слава Богу, Никодим вовремя подоспел — спас холопа от смерти, а отца от каторги. Андрейко же перед уходом со двора нанес хозяину другую рану: отравил премированного красавца Яблочного. Не тысячи рублей, что стоил конь, заставили заплакать старика, когда нашли коня уже лежавшим на пласту, а то, что вместе с Яблочным кончалась жизнь Корнея. Кончалась она потому, что такого рысака уж не найти, и денег он таких не оправдает, и время отошло: автомобили вытеснили красоту лихого выезда.

Отсюда и пошло…

Вскоре Никодим ушел из дома, а потом уехал за границу со студенткой-полькой. Мало того, что венчался где-то в католическом костеле – явная пощечина отцу-староверу,- а вдобавок потерял хорошую должность инженера и, по слухам, замешался в какую-то политику. Частный пристав прошлый раз по знакомству предупредил Корнея: если сын вернется, его здесь обязательно арестовать должны.

Вторая дочь, Лизавета, до двадцати двух лет напрасно ожидала жениха. Весною с какими-то старушками ушла на богомолье в Верхотурье, да там, видать, и завекует. Пишет, что послушницей в монастыре осталась. Ну, это даже и добро! Пускай идет по Божьему пути, коль скоро в миру такое кругом нечестие вселяется. А вот Алешка… Вот кто всех больнее сердце ранит. Какой-то выродок, змееныш, в семинарии учился, а понахватался всяческого непотребства и завяз в сетях безбожия. Не то хлысты какие, не то чернокнижники друзьями в семинарии прикинулись и увлекли, запутали Алешку. В доме надругался над иконами, отца и мать доскопоклонниками обозвал, все время богохульствует и явно свою молодую душу отдал дьяволу. И меньшака Ванюшку заразил смертельным зельем.

В один год опустошился весь очаг у Сисипатрыча. Спасибо Домне: та хоть и скулит, а держится за старое; другой раз и Корнея заставляет на Рогожское с ней ездить. Если бы не она да не привычка выезжать на лошадях в Москву, – давно бы, кажется, и руки на себя наложил.

— О, Господи, Господи! Должно быть, и сами мы не знаем, какие страшные грехи лежат на нас. Если не мы их совершили, значит, отцы и деды, предки давние…

В такие-то часы тяжелых дум и заехал Корней к старому монашку в Донской. Святой, должно быть, жизни старичок. Другой раз и особых слов не скажет, а как-то даже помолчать возле него, увидеть его беспечальную усмешку было облегчением.

Монашек обрадовался Корнею, выслушал, заговорил:

— Нет, не легко его, добро-то, делать!.. Эти лицемеры так-то говорят, дескать, отдавать легче, нежели получать. Это они дают свой пятачок, чтобы рубль от Господа процентов получить. А ты сперва вот старые долги отдай! За отцовские, за дедовские грехи рассчитайся… Им тяжело там, тяжко. Когда жили, о грехах-то думать было некогда, а умерли, теперича вот здесь сыны да внуки да правнуки в ответе. А то: давать!.. Чего давать-то, когда и за душой-то нету ничего?.. Кругом у всех в долгу.

Пока гостил у старичка Корней, все было ладно, а как доехал до Нескучного, увидел множество автомобилей, черными чудовищами мчавшихся туда-сюда, налилось опять сердце черной думой. Как назло, никто не окликнул Корнея ни на ходу, ни с места, на котором простоял больше часа.

— Нечистый завладел человеком! – проворчал наконец Корней и тронул по Большой Калужской на Москву.

Для лихача весь день проездить без почина да еще ехать без пассажира по главным московским бульварам – это все равно, что босиком с княжною танцевать. Приехал на Тверскую – ни то ни се, еще ни съезд в театры, ни разъезд. Постоял возле подъезда Благородного Собрания, пока городовой помаячил – все они приятели, грубости себе не позволяют, а стоять часами тоже допускать не могут… Обогнул по Неглинному на Кузнецкий мост и попал в самую густую кашу. Тут автомобили вовсе завладели всем. Того гляди, зацепят, сломают экипаж, самого искалечат. Догоняй тогда их, жалуйся…

Такой уж выдался тяжелый день. Хорошо, что кобылицу попоил и покормил в Нескучном. Сам еще не ел и есть не хотел. Обычно Домна сунет что-нибудь за пазуху, благо, что кафтан поместительный, а на этот раз и Домне было не до пирогов.

Проехал от Кузнецкого на Камергерский – тут у Художественного театра постоянно в это время хвост народа за билетами стоит. Все больше беднота, а все же кое-кто из иногородних любит за последнюю пятерку прокатиться. Так оно и вышло. Села парочка.

— “На Пресненские пруды!”

Боярыня сама знала, когда и где должна форснуть своей красой и птичьей быстротой. По Большой Никитской множество народа и движение на редкость густое. Да и вечер же был знатный! Когда подъезжал к Прудам, – солнце заиграло на крестах ближнего Покрова. Все-таки день кончился не без почина. Корней повеселел и по Грузинскому понесся птицей. Молодая парочка, видать, впервые пробовала лихую езду, была довольна и просила обвезти ее вокруг Прудов.

— Па-а-берегись!.. – Корней решил потешить пассажиров.

Народу как во время праздника. Не мудрено: по вечерам гулянья каждодневные. На воде множество лодок. Вспыхнули огни. А вместе с оркестровой музыкой взорвался, разноцветными узорами раскинулся по воздуху и заиграл в воде огромный фейерверк. За ним, в другом конце, — другой…

— Па-аб-берегись!..

Самому Корнею покрасоваться любо. Забыл про думы–горести и вспомнил: здесь сам немало в молодости гуливал. Как-то даже с Домной привелось на лодке покататься. Сколько уж тому? Лет тридцать, почитай. Тогда тут все было гораздо проще. Теперь бы не насмелился с гармошкой приезжать сюда.

Остановили пассажиры, рассчитались. Отъехал, стал в сторонку. Боярыня дышала тяжело и грызла удила, прося еще поводьев. Обласкал ее словами, успокоил. Засмотрелся на народ, на воду, на огни. Стал слушать музыку. Впервые что-то пробуждалось в сердце непривычное. Внезапно стало жалко времени. Вот снова день угас. Будто бы и музыка об этом же горюет.

— “Да, жизнь кончается…”, – вздохнул Корней. Стал уставать от выпрямленного сиденья на козлах. Невольно наклонился и ссутулился. Так легче. Мальчишки мимо пробежали с криками:

— Последние газеты! Мобилизация! Мобилизация!..

Не обратил внимания. Мало ли они каких нерусских слов, как обезьяны, повторяют… Лишь бы распродать газеты.

Да и народ — кто покупает, а кто и мимо гонит крикунов. Всякому до себя. Гулять сюда пришли, а не газеты читать.

А музыка все громче и фейерверки — один другого ярче и фигуристей. Что-то знакомое играют. По трубным звукам угадал.

“Боже, Царя храни!”.

Вспомнил, как в прошлом году государь с царицей и с наследником в Москву на трехсотлетие приезжали. Корней на Яблочном двух генералов в Успенский собор возил. Не удалось увидать царскую фамилию, а и Москва ж была как разукрашена! И как народ все площади, все улицы, балконы, окна, крыши – заполонил! Ежели бы не войска, кажись, передавили бы друг друга и царя с царицей затоптали бы… Каждому хоть бы одним глазком, хоть издали взглянуть хотелось на державного царя с царицей.

“Да, здравствуй на славу нам! На страх врагам!” – проговорил Корней слова гимна. И стало на душе его тепло, спокойно, крепко. За весь день езды немного утомился. Чаю бы попить да полежать, а еще бы лучше в баню…

Много ли прошло так времени аль мало, только вздремнул Корней на козлах. Даже не слыхал, как кто-то кликнул:

— Лихач!

Потом тронули за рукав кафтана.

— Задремал?

—Как можно? Што вы-с? – встрепенулся Сисипатрыч.

— По часам до полночи?

— По кра-асненькой! – просительным баском протянул Корней, рассматривая голоусых юных офицеров. Между ними была тоненькая, в белом платье девушка. Она стояла об руку с одним из офицеров и, смеясь, протестовала:

— Зачем до полночи? Куда вы собираетесь везти меня?

Казалось, что она озябла и слегка дрожала, хотя вечер был теплый. Корнею было жарко, но это, вероятно, от тяжелого кафтана.

— Куда? – переспросил у девушки один из офицеров и, подсаживая в экипаж, сам ответил: — В Симонов монастырь, в монашки вас постригать!

— Во-первых, это, кажется, не женский монастырь, — пыталась спорить девушка, усаживаясь поудобнее.

— В Симонов? – спросил Корней, полуобернувшись и, не трогаясь с места, призадумался, потом взмолился, протянул: Ваш-сиять, верст семь булыжнику!..

— Значит, не согласен? – спросил у лихача еще не севший в экипаж второй офицер.

— Пожа-алуйте, за четвертную! — спохватился Сисипатрыч и, откачнувшись, придержал фартук барского сиденья, чтобы поскорей усадить третьего пассажира.

Молодые люди не торговались, и это сразу успокоило Корнея.

Боярыня по вожжам приняла приказ хозяина, круче изогнула шею, парадно отнесла полукороткий хвост, блеснула закаленной сталью сильных ног и, развеявши по воздуху искусно выхоленную гривку, пошла большим, красивым ходом на бульвары…

* * *

Привык ко всяким пассажирам Корней Сисипатрыч. Чем они богаче – тем скупее, чем моложе – тем щедрее. Эти вот, по молодости, даже и не торговались…

Офицеры, видимо, только что испечены: погоны, кителя, фуражки, шашки – все с иголочки. Девицу усадили меж собой, прижались с двух сторон и, согревая, что-то оба ей шептали. Говорили тихо, хохотали громко. Все как полагается для молодежи, но одно для старика было удивительно: зачем, на полночь глядя, в Симонов, такую даль, поехали? Что у них, родня там, что ли? Молоденькая после смеха вдруг расплакалась. Оба стали утешать ее, как голуби заворковали. Потом опять все враз расхохотались. Корней давно не удивлялся разным кутежам и дикостям ночных своих господ, а эти наособицу чудные. После смеха песню начали, запели будто стройно, а не кончили. И видно, что совсем не пьяные. Молодая кровь пьяней вина, а возле девушки-красотки и подавно. Не то она сестра одному, не то невеста другому.

Долго ехали ночной Москвой, а на окраинах сплутал Корней, и приключилось с ним еще неладное: задняя подкова у Боярыни отпала. Не рад он был и четвертной. Лошадь по булыжникам замоскворецких мостовых обязательно копыто обломает, захромает. Но вскоре из темноты выросли высокие, глухие, длинные стены древнего монастыря. Представился весь прошедший день Корнею небывало длинным и особенным: утром был в Донском монастыре, а ночью оказался в Симоновом… Чудный какой-то выдался денек. Из-за стен ни башен, ни колоколен, ни огней не видно, ни голосов не слышно.

Выпорхнули молодые люди из коляски и все разом – в ворота. Привратник будто ждал, впустил без лишних разговоров. Корнею это не понравилось. Почему не разочлись, не отпустили? И что за народ? Хотел сойти и следом броситься, да постеснялся. А их и след простыл. Привратник с ними же ушел, калитку запер. Что такое?

Стал ждать. Ждал полчаса, час ждал. Даже вздремнул. Должно быть, очень постарел, что стал на козлах, как простой извозчик, засыпать. Раньше этого стыдился. Как спросонья вспомнил: послезавтра Ильин день – надо с Домной ехать на Рогожское, панихиду по тестю служить. Это уж давно, еще до смерти тестя, завелось: весь Ильин день он у Домны Ильинишны, как у барыни, в распоряжении, с конем и с экипажем. Вспомнивши о тесте и о прочем, Корней глубоко и значительно вздохнул. Вместе с этим вздохом где-то далеко забрезжило великое отдохновение от всего.

“Надо будет в этот раз на Рогожском кладбище и для себя купить местечко… Надо подсобраться, приготовиться по-христиански. Давно за шестьдесят. Жить по-Божьему не довелось, так хоть бы непостыдно умереть привел Господь”.

Корней, должно быть, вновь заснул. Потому что когда из-под густых бровей взглянул вперед, то уши кобылицы шевельнулись на бледно-розовой полоске неба. И один из монастырских крестов чуть-чуть окрасился. Далеко за стенами города загоралась заря.

На бороде Корнея появилась влажность от предутреннего холодка. А где же пассажиры? Что они – приснились, что ли? Ушли другими воротами? Бывают и такие.

Как раз в эту минуту калитка заскрипела старинными ржавыми петлями, и один из офицеров поспешно подошел к Корнею.

— Послушайте, лихач! Нам нужен свидетель…

— Што-о? – испуганно спросил Корней.

— Моя сестра сейчас с моим приятелем венчаться будет.

— В монастыре?! Да кто же в монастыре венчать позволит?

— Уже позволили. Были у самого владыки.

— Да чего так вдруг приспичило? Не могут они утра обождать? Кто же их чуть свет венчать будет?

— Да это уже все готово. Отец иеромонах, мой дядя, ждет в часовне. А я решил просить вас быть первым свидетелем, а вторым буду я… Можете?

— Господи помилуй! – Корней нехотя стал подбирать длинные полы своего кафтана, чтобы сойти с козел, но вспомнил о Боярыне. – А как же экипаж и лошадь?

Вместо ответа офицер махнул рукой привратнику. Тот распахнул широкие ворота. Офицер прыгнул на подножку экипажа, и Корней въехал в узкий и извилистый проезд, зажатый высокими и крепкими стенами, и сразу же уперся в тупик под тяжелой, низкой нишей.

* * *

Жизнь в монастыре уже пробуждалась. Кое-где мерцали огоньки, двигаясь в проходах и теплых келиях. Корней шел следом за офицером, который тут, видать, был своим человеком. Они свернули в узкий темный коридор, в конце которого блеснул иконостас. Это был небольшой придел к древней церкви, и его называли часовней. Старый монашек, столь похожий на приятеля Корнея, звонаря в Донском, наклонившись, дул в кадило – и от света углей лицо его загоралось красным пламенем. Загорится, покраснеет, потом погаснет, станет серым и закутается в дым.

В алтаре выразительно читал молитву и облачался худой, высокий иеромонах. Он успел уже исповедать и причастить жениха и невесту.

Парочка стояла перед алтарем, у самого амвона. Недвижно и безмолвно, изумленная предстоящим таинством, девушка смотрела на иконостас, а юный офицер сконфуженно, с напряженным вниманием рассматривал свою фуражку, пока его товарищ подошел и взял ее. Точно очнувшись, жених оглянулся и, улыбаясь, покивал Корнею.

Корней стал поодаль, возле низкого широкого аналоя. Перед ним была раскрыта книга, и в ней уже были записаны имена жениха и невесты. Бывалый и осторожный, Корней неторопливо достал и, путаясь в шнурке, нацепил на нос свое пенсне. Лицо его стало совсем иным, сосредоточенным и мягким. Он поднял голову, чтобы взглянуть в пенсне на запись в книгу, а через пенсне покосился в сторону жениха и невесты. Взявши перо, он помаячил товарищу жениха и, когда тот подошел, спросил:

— А как насчет родительского благословения?

Корней положил перо на аналой.

Молодой человек развел руками, усмехнулся:

— Вас будем просить благословить их.

— Как так?

— У обоих нет родителей.

Корней снова взял в руки перо.

— Сироты?

Корней неловко подхватил упавшее с носа пенсне и посмотрел на молодую, стройную пару. В этот момент старик-келейник нес на середину церковницы аналой и, показывая жениху и невесте, куда им стать, взял из рук девушки шляпу.

Корней с пером в руке подошел к невесте.

— Значит, дело всурьез? – сурово спросил он, внимательно рассматривая обоих.

На лицо девушки как раз через просветы алтаря упал первый луч восхода, и оттого ее улыбка была особенно светлой и доверчивой. Вместо нее ответил жених:

— Шутить этим нельзя.

— Верно, золотой мой! – сказал Корней и почуял, что через сердце его что-то прошло теплое и вместе острое. Борода у него дрогнула. Он переложил перо из правой руки в левую, истово перекрестил обоих:

— Ну, стало, Бог благословит!..

Пошел и расписался. Но, снимая и пряча пенсне, украдкой пальцами утер глаза. Чудно было все это. Как-то все неладно.

Сразу уходить из церкви не хотелось, а смотреть, как одиноко брачуются чужие, незнакомые, не имеющие ни отца, ни матери, молодой офицер и девушка, было тяжело. Он встал поближе к выходу и ждал, невольно думая о блудном своем сыне Никодиме, который где-то так же неподобно брачился. Возвел глаза к сводам храма и попробовал молиться. Но думы шли своим чередом.

В этом монастыре ему никогда не доводилось быть. Тут и монахов-то, должно быть, мало. Но кажется ему, что все это он где-то уже видел. Как раз вот так: чуть свет-заря, келейника с кадилом, иеромонаха в алтаре, двух офицеров и девушку. И этот яркий, золотою, длинной трубой идущий через северные врата луч солнца. Чудно, право!

Но в тот момент, когда иеромонах в облачении, с крестом в руках, показался в раскрытых царских вратах, раздался гулкий грохот, от которого, казалось, пошатнулись своды древнего строения, и девушка испуганно схватилась за руку своего жениха. Это был первый удар самого большого колокола. Но пока звук колокола наполнял все своды и, гудя и завывая, затихал, между первым и вторым ударом, к Сисипатрычу подошел офицер, только что успевший расписаться в книге и сказал спокойным полушепотом:

— Сегодня женятся, а через три дня мы с ним на войну отправляемся…

Раздался второй удар колокола. Корней Сисипатрыч, казалось, даже не слыхал его. Так поразило его то, что он услышал в словах офицера.

— Как на войну? – прищурился Корней.

— А вы не слыхали? Вчера мобилизация объявлена.

Не сразу, но уже с третьим ударом как будто кто-то гвоздь всадил в голову Корнея. Не то еще не понял, не то не поверил.

— Да как же это… С кем война?

— Да вот так. С Германией и с Австро-Венгрией.

В это время просто, не спеша, свершалось нечто вовсе не понятное. Иеромонах начал венчание. Вот он обменял кольца. Вот что-то говорит, читает молитвы. А Корней стоит и ничего понять не может. Зачем же этот брак, когда они должны сейчас же расставаться?

В этот короткий час прошла перед Корнеем вся его собственная жизнь. А жизнь его – Москва. Среди множества ее бульваров, улиц, площадей, проездов, переулков где-то затерялся Спасо-Болвановский переулок. Там вся его Россия. Там он родился, там женился, там почти состарился. Отсюда повезут его, быть может, скоро, на Рогожское кладбище через всю Москву…

— “Война… Что же теперь будет с Никодимом, с Алексеем и со всеми прочими людьми?”

И стало удивительно, что эти молодые, ходящие в венцах за священником вокруг аналоя стали ему вдруг родней родных. Чудно, чудно, что все это с ним в этакую пору утра приключилось…

* * *

Когда все было кончено, молодой стал сразу старше своих лет. Он посмотрел на часы-браслет и заспешил. Попросил Корнея отвезти их к Павелецкому вокзалу.

Москва уже шумела пробужденьем суеты, торговли, дела; тарахтела по булыжнику бесчисленными колесами нагруженных возов, гудела множеством колоколов, когда Боярыня, осунувшаяся, слегка прихрамывая на заднюю ногу, но красивая в своем беге показалась у широкого вокзального портала.

Молодой офицер, только что обвенчавшийся, все еще не надевал свою фуражку. Сойдя с экипажа, он подал ее своей юной подруге, а сам, достав бумажник, задумался, что-то мысленно подсчитал и сказал Корнею:

— Мы взяли вас в одиннадцать. Сейчас половина шестого. Вам следует шестьдесят пять. Не так ли?

И подал лихачу сторублевку.

Корней не удивился такой щедрости. На своем веку видал немало сторублевок. Но удивился сам себе: он позабыл, что, договорившись за четвертную, совсем и не подумал о промчавшихся часах. И жалость еще раз обогрела его сердце, когда он взглянул на тоненькую, с запавшими от бессонной ночи глазами девушку, державшую в руках офицерскую фуражку. Он медлил брать бумажку, как будто не довольствовался расчетом. Криво усмехнулся и, отмахиваясь от бумажки, сипло, скороговоркой проворчал:

— Нет, это ты вот ей, сироте, от меня на свадебный гостинец передай!

Заморгал глазами, что-то хотел еще сказать, но губы не послушались. Он отвернулся, тронул вожжами, и Боярыня плавным ходом быстро унесла его за первый поворот.

Молодые люди в первый момент не решались даже поглядеть друг на друга. Им показалось, что Корней на что-то разобиделся. Но нежный, дрогнувший голос трогательно прозвучал:

— Разве это не отец?

Молодой внимательно взглянул на молодую и, молча улыбаясь, левою рукою протянул ей бумажку, а правою хотел взять фуражку.

Но молодая молча потрясла головой и, улыбаясь, спрятала за спину фуражку, не желая возвращать ее.

— Но это ваш подарок! – сказал он.

Молодая покачала головой и отступила на шаг назад.

— Отец приказал. Извольте подчиниться.

Девушка взяла бумажку, сунула ее в опрокинутую фуражку и с шуточной торжественностью поднесла молодому мужу.

Все громко рассмеялись, а девушка просто и озабоченно воскликнула:

— Господа! А мы даже не знаем его имени.

— Имя его Москва, — сказал брат молодой и посмотрел в сторону, куда уехал Сисипатрыч.

Все трое молчали. И стали подниматься на широкие ступени портала.

В распоряжении молодых для их новой жизни было всего три дня. А до дома молодого было несколько часов езды.

Молодая ничего еще не знала о своем супруге, кроме того, что он красив и молод и любимый школьный друг ее брата. Она знала его давно по фотографиям, но познакомилась шесть дней тому назад, приехав от тетки из Сибири. Все вышло так, как даже не бывает в сочинениях. Объявление войны не отсрочило, а ускорило их брак. Она не представляла, что сегодня в полдень вступит полноправной, но неопытной и робкою хозяйкой в старое, обширное дворянское гнездо, в котором доживает свой блестящий век строгая и властная, бывшая при двух царицах фрейлиной и при одной статс-дамой генеральша.

Hosted by uCoz