III. В ПУТЬ – ДОРОГУ

ервое время Настя ехала, ничего не видя и ни о чем не думая. Не видела потому, что слезы то и дело застилали свет, а не думала потому, что молодое ее сердце как-то вдруг состарилось и будто все уже изжилось, иссохло еще дома. От недосуга или от неуменья думать привыкла утешаться в слезах и в причитаньях.

Пока лошади ее легкой “хлюстой” (рысцой) шли по извилистой прохладной долине вдоль шумящей горной реки, она невольно вслушивалась в этот шум, потому что теперь сама река, с детства родная, напевала ей, повторяла одну и ту же тоскливую песню:

Быстра реченька, глубока,
Унеси горе с собой.

Настя не училась грамоте, как и все женщины ее среды, и мудрости житейской научилась, как и все, случайно, понаслышке, частью от родителей, частью от соседей, иногда от случайно подслушанных бесед старых людей. Другой раз просто бабы меж собою сплетничают:

— Лукерья-то Парфенова, слыхали, авчерася выхрантилась в городскую кофточку с пузырями на плечах, да и думает, что барыня. Недаром в городе полгода околачивалась не то в стряпках, не то в судомойках…

Настя слушает, запоминает, делает собственные выводы о поведении крестьянской девицы. Перво-наперво, выходит, непристойно наряжаться в городское платье; держись своего деревенского наряда и обычая. Непристойно для порядочной крестьянской девушки и по городам шататься. Дома можно и должно быть работницей и судомойкой и поломойкой, а вне своей деревни даже и служанкой быть, хоть бы и на чистой должности, уже не к лицу и не в обычае степного народа.

Так же и о самом важном в мирском быту – о Боге — понимала мало, но без колебаний и без рассуждений верила. Раз старые люди учили молиться, и по утрам, и перед всякою едою, и перед сном грядущим положено творить молитву, какое же может быть сомнение в Боге? Даже и вопроса о том никогда не возникало ни у Насти, ни у тысячи других баб и девок и старух. Так же и песня. Песня и есть первая помощница в раздумьях, утешительница в горе, способ выраженья радости. Песня и есть сама народная дума, как и пословицы – учителя, как и сказки – нескончаемый клад мудрости.

Вот почему и шум реки заговорил с Настей языком понятным. В этом разговоре горных струй с камнями, с обточенными, с отшлифованными разноцветными камушками-гальками, устилавшими дно реки, для Насти открывалась превеликая книга мудрости, загадочных сказаний, горестных напоминаний и упоительных соблазнов и надежд.

Насте еще далеко и до тридцати годов, а она уже считает себя старой, от недосуга уставшей, от многих забот умудренной. Некогда было ни речки слушать, ни в песни вникать, кроме только подходящих случаев, редких праздничных погулянок и бесед со сверстницами. Но зато уж если грусть-тоска затронет Настино сердце, в беседе ли, в песне ли, в нужде ли слушать чужое горе, – вот тут перед глубиною Настиной души, перед ее проникновением в самую сущность жизни мало какие мудрецы и книжники могут устоять. Не поймут они того самого тонкого, неуловимого трепетанья ее сердца, которое и есть никем еще не разгаданное чудо из чудес: женское, нежное, чуткое, до боли жалостливое сердце.

Вот почему в девичестве Настя, с подружками и песни сама могла сложить, и слова, за душу хватающие, подобрать; да как складно, в самую точку, без промаха; если нужно, то и частушку, острую и смешную, сочинить о чем угодно и про кого угодно. Каким-нибудь уродством слов или беспутством дел не попадайся деревенским девкам на глаза, иначе с языка их слетит такое словечко — в жизнь твою не отлипнет. Так и пойдешь по деревне, как тавреная скотинка.

Но на этот раз ничего еще не думала Настя, ничего не видела. Река родная за нее думала и напевала, да горы хмурились послеполуденными тенями, пока заметила, что горы как-то стали ниже ростом, а луга все расширялись по эту и по ту сторону, и дорога отходила от реки, и река шумела тише и как-то задумалась, предчувствуя дальнюю дорогу после выхода из гор, Бог весть куда через луга, мимо холмов, потом через безбрежные равнины, в неведомую даль, говорят, до самого моря.

Впереди по широкому лугу раскинулась деревня, серая от множества тесовых крыш, давно не обновлявшихся, и от множества жердяных изгородей. Откуда-то собралась целая стая собак и встретила Настю пронзительным лаем. Собаки подкрадывались под самые ноги лошадей и так бросались, так угрожающе хватали за хвосты коней, что лошади храпели, и Фирся от испуга заревел. Так и провожали лаем через всю деревню, увеличиваясь в числе и заглушая крик Фирси. И никто не останавливал этот лай, никому не было дела до проезжей женщины с двумя детьми. Должно быть, все были в лугах, на пасеках, на пашнях, даже старые и малые, и потому деревня казалась вымершей. Въезжая в деревню, Настя думала остановиться, попросить у кого-нибудь молока для ребят, но лай собак и эта пустота ускорили шаг лошадей, и Настя была рада, что собаки, наконец, отстали, и Фирся устыдился своих слез и даже улыбнулся. Вскоре в монотонности дороги и от укачиванья в седле Фирся стал дремать и слегка свисать с седла. Настя выровняла свою лошадь и, отклонившись в сторону его лошади, обняла, поправила большую отцовскую шляпу на его головке и сказала громко, как привыкла говорить в своем ущелье, где шум реки и горного ручья были непрерывны:

— Эй, ты, лыцарь, не спи! Свалишься с коня-то.

Сердце ее вдруг согрелось нежностью к обоим, малым, несмышленым, растущим без отца, без бабушки, без деда. Савелька стал тяжеленьким и теплым от дремоты, все время свисал на левую руку матери, и ей хотелось где-нибудь остановиться, положить его в тени, дать выспаться и самой отдохнуть. Нежность к детям отразилась на овальном загорелом лице женщины освежающей усмешкой.

— Путешественники тоже… — проворчала озабоченно. — С вами далеко уедешь.

Может быть, дала бы волю первому сомненью — не вернуться ли, да устыдилась малодушия и тетки Анны Фирсовны. Не маленькая, нечего умом болтаться. И тут увидела, что дорога воткнулась в тенистый косогор, потом в густой еловый лесок, потом перекинулась через шумный ручеек, по мостику, а за мостиком зеленая, ровно выкошенная лужайка. Бойкий голосистый ручеек так приветливо сверкал на солнце, точно ухмылялся, и обвеял малый караван прохладой. Лошади рванули поводья, чтобы наклониться к ручейку и припасть к воде. Однако Настя не дала им пить: в горах вода холодная, и для потных лошадей это вредно. Этот же горный обычай осенил ее решением остановиться тут же, на лужку, и напоить лошадей, после того как они обсохнут.

На лужайке было оставленное кем-то давно потухшее огнище. Видно, что не раз и не так давно кто-то тут разводил костер, примял травку, отоптал вокруг. А трава подросла как раз для корма лошадей. Остановилась Настя с тем малознакомым чувством радости, какое испытывается путником при виде столь внезапной награды за терпенье и усталость. Осторожно спустила с седла Савельку, спрыгнула сама на мягкую прохладную травку, сняла Фирсю, радостно побежавшего к ручью, затем расседлала лошадей и, сняв сумы с Гнедчика, достала из них подорожный провиант: последний выпеченный дома хлеб, примятый, но еще свежий, в пахучей пыльце муки, берестяной туесочек с медом своей пасеки. Туесочек старый, сделанный когда-то на пасеке еще дедушкой Фирсом Платонычем. В куске чистого холста домашней работы, вытканного еще бабушкой Филатьевной, завернут был творог от собственных коров и круглый кусок сливочного масла, тоже от своих коров, — все это пахло домом, привычным, давним домашним уютом, праздничным запахом даров заимки, даров Божиих. Набрала всего вдоволь из дома, чтобы и на дорогу хватило и чтобы что-то “тетаньке” Надежде привезти в гостинец. От избытка благодарности за все это перекрестилась истово, по-часовенному, по-старообрядчески большим, размашистым крестом и стала разделять частицы детям и себе понемногу, крошечки не уронив и чувствуя, как впервые льдинкой охладилось сердце.

— Неужто все это последнее свое? Неужто на чьи-то на чужие хлеба придется переходить с малыми детьми?

Льдинка вдруг растаяла в сердце в горячую струйку повторного сомненья: не вернуться ли назад? Тетка Анна, поди, не успела еще и коров сегодня подоить. Небось, еще не собрались и перебраться на заимку.

Вспомнила про лошадей: они уже обсохли, можно их пустить на траву, а потом и попоить. Хорошо пахло травой, весенним запахом земли, прохладою ручья, который журчал так по-родному, и лошади набросились на травку с жадностью, ловко схватывая бархатными губами зеленые стебельки, и все ближе подходили на певучее журчанье воды.

— Да нет уж, чего смешить людей шатаньем бабьего ума? — сказала Настя вслух, и вслед пришло на ум другое, главное: “Кондратий-то, небось, где-нито при смерти, нито калекой в лазарете”.

Даже не докончила думать, так остро устыдилась страха перед испытаньями дальнейшего пути. А путь-то ведь направлен к поискам Кондратия. О трудностях его, о невозможности найти своего мужа она и думать не желала.

Напившись, лошади еще усерднее, еще звучнее стали схватывать и жевать траву. После сытной еды Настю поманило в дремоту. Сказала Фирсе:

— Савельку досмотри, чтобы в кусты не ходил. Играйте у водички.

Повалилась головою на седло, как древний Святослав на походе, и заснула сразу и крепко, молодая, ловкая богатырица. Складки широкого сарафана разгладились на крепком, стройном стане, облегли ее выпуклую грудь и все ничем не стесненное тело. Похоже было, что давно никем не ласканное тело ее отдалось всецело солнечным лучам и пьянящей ласке сна. Долго ли, коротко ли спала, но поднялась быстро, разбуженная звонким ржаньем Гнедчика.

— Ишъ ты, как о матери затосковал! — упрекнула она коня и для себя прибавила: — О Буланухе вспомнил.

На этот раз ни грусти, ни беспокойства в словах, только строгий материнский взгляд уперся в мальчиков, весело и беззаботно брызгавших водою из ручья друг на друга.

— Эй, вы! Где я вам рубашки-то буду стирать теперь?

И впервые увидела Фирсю в сапогах, в холщовых домотканых штанцах, запущенных в голенища, в рубашке из красного кумача с домотканым, не по росту длинным поясом с кистями. Выглядел он мужичком, плотный, крепкий, стоявший у воды на широко расставленных ногах природный пахарь. И это опять связало ее с мужем, с отцом ее детей: вот бы порадовать Кондратия, привезти ему обоих показать!..

И, оглянувшись на солнце, которое покатилось под гору, заспешила со сборами в дальнейший путь. Оседлала лошадей, быстрым рывком, по-мужицки, подняла и вскинула на Гнедчика кожаные сумы, усадила детей и, наступивши левою ногой в мужском сапоге в дорогое стремя, развеяла подол сарафана быстрым взмахом на коня. Поехали трусцой, чтобы до заката успеть до следующей деревни.

Но деревня показалась вскоре же за поворотом горного кряжа. Собак в ней было еще больше, нежели в первой, и они так же нараставшей стаей проводили ее через длинную пыльную улицу, из конца в конец пустынную. Только за деревнею увидела большое стадо коров, которое пастух на лошади медленно гнал с дневного пастбища. Вместе с поднятою стадом пылью в лицо Насти пахнуло столь знакомым запахом парного молока, что снова с болью вспомнились ее коровы, и заимка, и покинутая пасека, и все то, что было ее домом, ее прочным, мирным счастьем самых молодых и трудовых годов.

Под вечер, уже на закате, дорога увела Настин караван от реки и сторону, куда-то по ущелью вправо, и пошла лесистыми извилинами глубже в горы, которые вдруг снова выросли. В горах сумерки наступали быстро, а деревни не было. Но сбоку, в глубине другого ущелья, показалась малая избушка, крытая поседевшей берестой. Два окошечка смотрели из-под двускатной крыши, как два удивленных глаза из-под небрежно причесанных на два ряда волос. Смешная, но такая милая лесная хижинка, а возле нее что-то рубил такой же седенький и маленький старичок.

Настя остановила лошадей, всмотрелась и решила свернуть к избушке по узенькой лесной тропинке.

— Здорово, деданька, — сказала Настя нараспев, и в голосе ее была улыбка и неловкая растерянность.

— Поди-тка, мила дочь, поди-тка, — приветливо ответил старичок.

— С ребятками я пробираюсь к родне, на степи... Да уж поздно...

Старичок не дал ей договорить, понял сразу.

Ну, ну, поди-поди, ночуй, милости просим!

Старенький, а сам такой проворный, сразу подбежал и снял с задней лошади Фирсю, а потом принял и Савельку. Небольшой, с узенькой бородкой, лысый, в длинной, домотканого холста рубахе, в старых, порыжелых сапогах бутылами, он говорил скороговоркой и, видно, обрадовался незнакомой бабе с малыми ребятками.

Ах ты, крупа-скорлупа, куда поехал? — чувствуя теплоту детского тельца, рассыпался мелким смешком старичок, спуская Савельку на землю.

Настя не сразу сошла с лошади, как бы еще не решаясь и оглядывая молчаливый темнеющий лес. И когда сошла, взглянула прямо в приветливое лицо хозяина и спросила так же громко как, бывало, спрашивали все в семье Чураевых:

— Спасаешься тут, дедка, што ли?

Так же прямо и так же просто, как было спрошено, старичок ответил:

— Да где теперь спасешься? Старые люди говорили: “ты от беды, а беда за тобой”. А их, бед-то, нынче и не перечтешь, а грехов-то и того больше.

Как-то все и сразу было взаимно понято. Видно, что люди они были одного сословия, одного племени, может быть, и веры той же.

Настя оглянулась на убогое хозяйство старика. За избушкой на жердочке висели длинным рядом свеженарезанные веники, аккуратно связанные прутьями пучки березовых веток, а вдали, в лесной прогалине, виднелись колодки с пчелами.

Перед самою избушкой лежали два свежевытесанных березовых полоза для саней. Один из полозьев, видать, уже давно был выгнут и крепко вделан для просушки у наружной стены избушки, упираясь из угла в угол. Все это Настя поняла, как и должна была понять хозяйственная баба.

— Новые сани готовишь? Видать, на старых еще не наездился?

— Не в свои сани не садись, говорится, — сразу же ответил старичок, — вот хоть раз в своих бы покататься, да пожалуй, уж не доведется.

— Что так? Обезлошадел, что ли?

— Обезлошадел — не беда, а вот сами-то мы все... — он не досказал, но, понизив голос, указал рукой на угасающий закат и спросил: — Небось, слыхала, какие слухи-то оттелева идут? — и прибавил громче: — Чернее ночи вести-то оттелева...

Настя не совсем поняла, но угадала, что “оттелева” — значит со стороны, где ее Кондратий потерялся в неизвестности. И старичок понял молчание Насти:

— А эти у те, — он погладил по головкам малышей обеими руками, — видать, тоже солдатята? Где хозяин-то? — испытующе и строго взглянул он в потускневшее лицо молодой матери.

— Да где ему больше быть? — Настя ответила сердито и даже угрожающе посмотрела на запад. — Вот уж девятый месяц ни слуху от него, ни духу. Вот и поехала с детями малыми...

— Искать?! — старичок резко, как бичом, стегнул этим словом, точно хотел отсечь и все мысли и надежды у неопытной женщины. Но тут же спохватился, пожалел ее и зачастил:

— Экая ты, видать, неуемная! Сказано, пути Господни неисповедимы.

Он потер свою бородку сухим коричневым пальцем и еще раз, более внимательно, с отеческою лаской, посмотрел на ее детей и на лошадей и засуетился, чтобы расседлать коней и проявить более радушное гостеприимство.

— Да, мила дочь, так-то. Дай те Бог удачи, — лепетал старичок, ловко снимая сумы и седло. – Бог – Господь все может. У Бога всего много, и на твою долю милости хватит.

Вот от этих последних, простых, таких правдивых слов стало на душе у Насти сразу легче, даже веселее. Как будто приютил ее у себя не простой старичок, а сам милостивый МиколаУгодник.

Старичок с шутками, с прибаутками приготовил для Насти и детей ужин из наловленных еще в полдень хайрюзов, в изобилии водившихся в горных ручьях. Принес в деревянной самодельной миске хорошую порцию готового меда из пасеки. Только хлеб его был черств и плохо выпечен, но Настя ела его с аппетитом, а часть своего дала хозяину. Пока она кормила ребят, осторожно выбирая косточки из рыбы, старичок устроил для них постель в избушке: Насте уступил свою сплетенную из таловых прутьев лежанку, покрыв ее старым, заплатанным, но чистым холщовым пологом, а для детей настлал сухого мха и из мха сделал две подушки, набивши им два простых мешка. Все это пахло знакомой сыростью леса и свежей берестой, которая лежала по углам избушки, должно быть, для починки старой крыши.

Уложивши детей, Настя вышла, из избушки и, увидевши хозяина у костерка, спросила:

— Ну а сам-то где же будешь спать?

Старичок поднял бородку к звездному тихому небу:

— А ночь-то — благодатная какая! Дождя не будет, а мхов у меня наготовлено там во-о какая куча, — он показал высоту больше себя и ткнул рукой в сторону темной кучи, похожей на копну сена. — Готовил сызподтиха, новый дом хотел строить да, вишь, не привелось… — он тихонько вздохнул и помолчал. — Теперича и старый-то некому доглядывать. Старуха у меня скончалась, теперь уж год тому назад. Высохла от слез, горюнья. Большак-то был убит еще по началу войны, середний в плен попал, а младший искалечен... Так изуродован, что и рассказывать, не приводи Господь.

Он снова замолчал. Не смела допрашивать и Настя. Как-то все было понятно. Все же старичок продолжил:

— Внуками меня не наградил Господь. Было двое пареньков, да умерли в младенчестве, от двух женатых солдат — пять девок, три уж замужем. Большак-то жил в отделе. Вдовуха-то одна теперь живет, а у этой две девчонки, на выданье уж будут скоро. Да за кого выдавать-то? Молодняк-то сплошь позабран. Так вот все прахом и идет, прости нас Господи.

Поблизости неумолчно лепетал ручей; вдали, в долине, заглушенно шумела горная речка. Звезды выступали ярче и все прибавлялись в числе. Без особых дум Настя долго всматривалась в небо и потом вздохнула тяжело и вспомнила, что надо помолиться. И снова думы ее угадал хозяин.

— В избушке-то темно, — сказал он, доставая из костра горящую хворостинку. — Пойду зажгу, тебе веселее будет, коли комаров не боишься.

И он поспешно ушел в избушку с горящей палочкой.

Когда Настя, позевывая от большого дня, вошла, она увидела в избушке слабо мерцающий жировичок, сделанный из глины, наполненный воском и устроенный перед старой потемневшею иконой в переднем углу под самой крышей.

Настя стала посреди избушки рядом с постелью детей и увидела, что Савелька уже спит, а Фирся смотрит на нее пытливо, молча и совсем по-взрослому.

Настя скрестила руки на груди, стараясь вспомнить начало молитвы, но вспомнить не могла. Ей не хотелось на этот раз молиться так, как она всегда молилась, широко крестясь и кланяясь и произнося молитвы, не вдумываясь в их слова и значение. Быть может, впервые в ее жизни на этот раз она поняла, что никогда еще не молилась, не знала ни людей, ни Бога, а вот сейчас что-то в сердце ее вошло новое. Вот этот старичок, потерявший всех сынов, полуразоренный, потерявший старую свою жену и доживающий свой век отшельником, встретил ее так приветливо, так весело и предоставил ей последнее свое убежище... Все, все, как в старых добрых сказках, а она даже и имя его еще не спросила.

— “У меня-то горе, а у других-то — втрое”, — сказала она вместо слов молитвы.

Фирсин неотрывный взгляд все же был причиной, не давшей ей начать молитву. Она сказала Фирсе:

— Ну-ка, встань, помолись со мной, большой уж, надо перед сном молиться.

Фирся встал, скрестил, как мать, свои ручейки и стал слушать слова матери, простые, старые, но навсегда запавшие в его память:

— Господи, Иисусе Христе, помилуй нас. Сохрани нас, Господи, в пути, в дороге от всякого зла и напасти. И спаси, Господи Иисусе, этого доброго старичка, приютившего нас на первую ночь нашего подорожного странствия. Аминь! Ложись теперь, спи со Христом.

Hosted by uCoz