ТРУБНЫЙ ГЛАС

ГЛАВА ВТОРАЯ

ечер после дождя, изумительно благоухающий ароматом сада, тихий в небесах и звенящий всеми земными голосами, еще полыхал смешанными красками заката: красной, оранжевой, желтой, зеленой, — сплавляя день и вечер в радугу, в свою очередь, сплетенную с нежной синевой облаков. Дождь был проливной и мимопроходящий, главная туча ушла дальше, а оставшиеся — нависли над зарею так, как будто золотящиеся купола церквей поймали их своими крестами и не пускали. Но тучи все-таки рвались на запад вдогонку за ушедшим солнцем... Наконец они устремились в высоту, там разорвались на мелкие островки и, окрасившись со всех сторон в закатные краски, скоро превратились в чудодейных птиц неведомого мира.

Огромный сад Торцовых, отгороженный от улиц высокой длинною стеной, тянулся от большого дома на юг, в сторону Ангары. Немолчный шум реки привычно смешивался с шорохом тополевой рощи, и потому казалось, что гигантские тополя шумят даже в самую тихую погоду.

На этот раз позолоченные верхушки белых великанов стояли точно выкованные из серебра, ни один листок на них не шевелился, и все-таки Виктории Андреевне казалось, что тополя шумят каким-то напряженным гулом. Она забыла, что в вечерней тишине после дождя своенравная дочь Байкала спешит в объятия Енисея с особенно шумной песней.

Виктория Андреевна сидела у открытого окна верхней стеклянной террасы и беспокойно всматривалась в глубину аллеи, откуда должна была вернуться уехавшая за реку на лодке молодежь. Все они, наверное, промокли под дождем. Сердце матери особенно тревожилось за хрупкую и малокровную Людмилу.

Весь верхний этаж был пуст. Только Варенька в бескаблучных башмачках проплыла из спальни через залу по коврам и вынесла Виктории Андреевне легкое беличье одеяло — укрыть больные ноги.

С улицы, из-за стены сада, доносились церковный звон во все колокола и голоса игравших в мяч мальчишек, по мостовой тарахтела извозчичья пролетка. Лошади против дома звонко заржали, как в поле: извозчик жил напротив. Лошадь его радовалась стойлу и овсу.

Виктория Андреевна случайно уловила эти звуки и хотела что-то сказать Вареньке про ужин и гостей, но, внезапно околдованная тишиной и блеском оставшихся на листьях дождевых капель, сейчас же позабыла все и, затаив дыхание, как во сне, глядела в сад. Ее особенно и как бы в первый раз умилили маленькие елочки вокруг клумбовой поляны. Они были посажены в год рождения Таси — им уже по девятнадцать лет, а все еще малютки. Точно угадывая мысли хозяйки и залюбовавшись тою же картиной, Варенька тихонько проворчала:

— Тополя уже вон как вымахали — в небо дыры долбят, а елки все как черные монашки — загодя состарились. Господи прости — помилуй.

Мысль Вареньки оказалась быстрее ее слов и, незваная, выдала ее сокровенную мечту. Виктория Андреевна опять подумала, что Варенька устала ей служить и в суете этого дома высохла и не раз уже намекала постричься в монастырь. Однако Варенька сама себя поймала и сейчас же поправилась:

— А сама опять грешу: о ближнем надо, а не о себе одной заботиться!..

Виктория Андреевна улыбнулась этому раздумью вслух и позавидовала Вареньке. А Варенька, чтобы не давать простора праздным думам, повернулась и пошла, маленькая, черненькая, как одна из елочек в саду, до старости молоденькая и безгрешная. Пошла в нижний этаж помогать Христианычу готовить ужин. С ним у нее столько дел — забот.

— К огням-то соберутся человек до двадцати! — вдруг заспешила Варенька и унесла с собой очарование Виктории Андреевны.

Торцова вспомнила свою болезнь, давнишнее отчаяние ее неизлечимости, и новую беду в семье.

Муж старшей дочери Таисии бросил жену и в Петербурге предается диким кутежам. Смешно поверить, будто между ним и очаровательной Тасей могла встать какая-то девица из глухой степи.

Виктория Андреевна вздрогнула от громогласного мужского выкрика, внезапно долетевшего с нижней террасы:

— Помолились?

На нижней террасе, очевидно, появилась бабушка, мать Павла Осиповича, Арина Ивановна, совсем глухая, и торцовский голос в тихом вечере прозвучал, как выстрел.

Виктория Андреевна невольно развлеклась и засмеялась.

Что ответила старуха, ей не было слышно, но в выкрике мужа послышалась сыновняя ласка. Арина Ивановна только что вернулась от вечерней службы. Она любила, чтобы поученый сын поговорил с ней о божественном. Павел Осипович, как всегда после возвращения матери из церкви, задавал ей все один и тот же вопрос:

— Помолились?

Старушка часто отвечала невпопад:

— Архимандрит от Иннокентия служил...

Чтобы не обидеть ее глухоту, Торцов кивал и спрашивал:

— Хор-то хорошо пел?

— Проповеди он не говорил... — отвечала бабушка.

Разговор этот обычно был веселою потехой для многочисленных внучат старухи, но в то же время — и большим для них несчастьем.

Бабушка была большого роста, прямая, зоркая и всегда ходила с длинным костылем. Чуть заметит неподходящую усмешку — сейчас же:

— А ты чего там зубы скалишь, когда большие о божественном беседуют?..

Беседа продолжалась иногда довольно долго, все должны были сидеть и слушать с благочестивым видом, хотя у многих мочи не было терпеть. Особенно когда Арина Ивановна начинала пересказывать какую-либо проповедь. Рассказывала превосходно, по-своему умно и мудро, но все знали, что это ее собственное сочинение. В заключение она скрепляла:

— Что-что, а Слово Божие мне дадено отлично слышать...

Виктория Андреевна улыбалась и тому, что и сам Павел Осипович до сих пор побаивался матери, хотя и никому не сознавался в этом.

Между тем Арина Ивановна присела отдохнуть после молитвы и вскоре замолчала, покоренная безмолвным таинством, царившим в красках, в очертаниях, в прохладной чистоте и в затаенном угасании вечера.

Вдруг из глубины большой аллеи послышались поспешные, веселые, смеющиеся голоса, и бежавшая впереди всех, в мокром, подобранном выше колен платье, с соломенною шляпою в руках рыженькая Таня проделывала что-то странное.

— Что это она, мух ловит, что ли, дура?.. — заворчала дальнозоркая Арина Ивановна.

Вслед за Таней, бегая по бокам аллеи и раскрывая рты, ловили что-то на высунутые языки другие девочки и мальчики. Наконец, в том месте, где последний луч ударил в личико Тани, она остановилась и, отпугивая других, закричала:

— Нет, эти не трогайте... Эти все мои! Мои!..

Но и сама она теперь закрыла рот и не хотела ловить языком свесившиеся с кончиков тополевых листьев светлые, крупные капли дождя, которые здесь были налиты краскою заката и блестели, как рубиновые бисера...

— Смотрите, девочки!.. Как они висят... Как красиво!.. Ну вот... Коля!.. Вот дурак!..

Коля подпрыгнул вверх, тряхнул рукою всю ветку, и рубиновый дождь посыпался на разгоряченные голые плечики и шейки девочек. Все они заверещали, засмеялись еще больше и внезапно увидали на террасе бабушку и Павла Осиповича и, как разноцветная гирлянда из цветов, убежали боковой аллеей в свои комнаты переодеваться.

А позади их, в глубине аллеи, нарастали и приближались новые, иные голоса. Там, во главе с возбужденно смеющейся Таисией Павловной, шла большая группа молодежи с глупою полуармейской, полуцыганской песенкой, вывезенной из Москвы.

“Почему ты красный?..
Потому что страстный!
Почему ты страстный?
Потому что красный!..”

Тася дирижировала веточкой и, приплясывая, то и дело поворачивалась наперед спиной, кокетливо и грациозно подбирая узкую и длинную юбочку, отчего ее стройные ноги обнажались до колен.

Дам, девушек и молодых людей было человек двенадцать, все были в мокрых платьях, но от разгоряченных тел их в радуге заката струился парок. Волна их приближения была такая бурная и накаленная весельем, что даже грозная и благонравная старуха онемела на террасе и не узнавала свою взрослую, уже замужнюю внучку — большуху.

Тася же, увидев старуху, точно взбеленилась... Со всей оравой ворвалась на террасу и, замкнув в круг отца и бабушку, пустилась в вихревую пляску со всем хороводом. Пьяным хмелем обвивал всех шуточный мотив, и заражали непонятным бешенством веселья глупые слова:

“Отчего ты бледный?
Потому что бедный!
Отчего ты бедный?
Потому что бледный!”

И произошло диво.

Веселье молодежи было так заразительно, что под пляску ее Павел Осипович стал притопывать и, протянув руки Арине Ивановне, соблазнил старуху. С гримасой удивления и страха лицо старухи покрылось лучиками непривычного смеха, и она, обнявшись с сыном, неслышно-плавною походкой сделала два круга и визгливо, виновато и вместе с тем ласково сказала:

— Ой, сдурела, старая карга...

Таисия Павловна торжествовала... Она была как буйно пьяная, хотя за целый день не только ничего не пила, но и не ела. Да и все были очень голодны и в мокром платье, некоторые были испачканы в песке и зелени. И все-таки все казались нарядней и красивей, чем обычно, и главное, ото всех шел сладкий и волнующий запах молодых, здоровых, чистых тел. Но в хмельном веселье Таси было что-то больное, что сразу поняла Виктория Андреевна.

Между тем заря угасала, и в столовой вспыхнул электрический свет. Огромный стол зазвенел посудой, загудел сказами и смехом. У Торцовых всегда и все чувствовали себя уютно, просто, по-свойски.

Таисия отказалась от ужина. С небольшой группой, отделившейся от всей компании, она отправилась в верхний зал к роялю, и оттуда в столовую изредка доносились отдельные всплески пронзительно-тоскливой и вместе с тем упоительной в своей нежности цыганщины. На столе стояло пять пустых приборов, и это по привычке беспокоило Вареньку: пять человек останутся голодными.

Виктория Андреевна смотрела в розовые лица молодежи, своей и чужой. Некоторых она видела впервые и радовалась их здоровью и веселью. Два юнкера, смешные и говорливые, с туго затянутыми талиями, как две переодетых девушки, набросились на телячье заливное и конфузливо, но красноречиво, поглядывали на бутылки с винами.

— Что вы пьете? — улыбнулась им Виктория Андреевна.

Они переглянулись меж собой, осклабились и в голос выпалили:

— Все!.. — и, покраснев, шумно засмеялись.

Ужин продолжался как-то беспорядочно, неровно. Старшие не скушали еще и первого, а молодежь и дети ожидали уже сладкое. Все спешили в сад, в уединение, подальше от опеки старших. И никто с такой остротой не чувствовал цыганской песни, доносившейся сверху, как Виктория Андреевна. Всеобщее веселье, захватившее старших и малых, наполнило весь дом тем возбуждающим звенящим гомоном, на фоне которого особенно отчетливо ложился рисунок безглагольной и вольной тоски, выраженной в надрывных, вкрадчивых и нежных стонах:

— Ай! Ал-лий, ля-ли-и-ля-ля-го-ой!.. Эй! Ля-ля-ля-га-ай!..

Постепенно отделились от стола две парочки, за ними ускользнули в сад Лиза и Людмила. Они затихли на аллее, где с непонятной силой завораживала тишина, глотавшая в себя сладчайшую тоску, и, прижавшись одна к другой, молча слушали все нараставшую и волновавшую песню — любовь.

Девушки невольно подняли глаза и над вершиной тополей увидели знакомую зеленоватую звезду. Людмила вспомнила:

— Помнишь?.. В прошлом году в это время мы были в горах на Алтае? И из палатки видели эту звезду... Как странно: она все на том же месте. А у нас — сколько перемен... Бедная, бедная Тася!..

— Я думаю, что они опять сойдутся, — беспечно ответила Лиза и порывисто спохватилась. — А помнишь, я тогда в Монголии сразу раскусила эту желтоголовую змею!.. Это она расстроила... Помнишь наездницу?

— Нет, он никогда не любил Тасю!.. — вздохнула Людмила и сконфузилась, услышав шаги двух юнкеров, которые сегодня целый день ухаживали за ними. Молодые люди были так милы и так похожи друг на друга, что девушки не знали, какой кому милей. И юнкера не знали, с какой из девушек пройтись в глубину уютных боковых аллей, подальше от шумного света в доме.

— Милочка, в саду довольно сыро... Мамашенька беспокоится о вас...

— А вы бы, Варенька, лучше накидочку бы ей принесли, — огрызнулась Лиза.

— Нет, уж, девочки, идите в дом! — настойчиво ответила Варенька. — А то все разбежались по кустам, как зайцы... Нехорошо ведь это...

Юнкера невольно вытянулись перед Варенькой, как перед начальством, и не знали, что сказать. Девушки сконфужено склонили беленькие шейки и молча побежали к дому.

В верхнем зале у рояля была суматоха. Кто-то кричал:

— Воды, воды! Скорей!..

— Позвоните доктору... Где Павел Осипович?..

— Мамочку!.. Мамочку не пугайте!.. Я ничего, я ничего... — сквозь рыдания говорила Тася. — Уйдите все... Уйдите! Я одна хочу... Я умереть хочу!..

Прибежавшая на крик Варенька обняла рыдавшую в истерике свою питомицу и упрекала ее с нежной лаской:

— Ну вот... Доплясались!.. Мать-то от вас и впрямь опять в Италию либо в Германию уедет... Вы ей тут никогда не дадите поправиться!..

Павел Осипович прибежал наверх последним. И первое, что крикнул:

— Отравилась?..

И, никого не слушая, загромыхал по лестнице вниз, в свой кабинет, к телефону.

Покрутил за рычажок длиннее и суровее, чем обычно. Взял трубку, выругался и стал звонить еще сильней и продолжительней. Когда соединился с центральной, сделал резкий выговор телефонистке и тут же вдруг затих, слушая ее оправдание. Потом забыл, кому хотел звонить, и начал переспрашивать телефонистку:

— Когда получено?..

Желтоватые, соломенные брови у Павла Осиповича сперва приподнялись, потом обвисли, а голубые крупные глаза его безучастно пробежали по массивному столу, по дорогим статуэткам на ореховой этажерке и остановились на книжном шкафу из красного дерева. Оттуда через стеклянные дверцы посмотрел он на стройный ряд прекрасных книжных переплетов, и один из них особенно отчетливо блеснул золотыми буквами на корешке:

“Deutschland...”

— Да, да... Я понимаю... — и, повесив трубку, всей тяжестью огромного тела откинулся на спинку кресла и снова посмотрел на корешок книги: “Deutschland...”

На целую минуту позабыл, где он и что было перед этим. Но представил, как в разных направлениях земного шара поезд за поездом мчатся всевозможные грузы его торговых предприятий, одни — за границу, другие — из-за границы... И где-то в многочисленных банках и конторах Германии и Австрии захлопнулись его текущие счета, а в Туркестане неожиданно должно остановиться самое красивое и самое широкое из его начинаний. Потом какое-то коричнево-темное пятно закрыло мысль. Павел Осипович ударил ребром левой руки по подлокотнику кресла и, крякнув, встал... Но сразу показался ниже ростом и старше годами. Его нижняя губа чуть-чуть отвисла, а глаза продолжали блуждать по массивной мебели из красного дерева и не могли найти то, что искали.

— Ей лучше, Тасичке... Она уже опять смеется, — ласково сказала Варенька, вошедшая беззвучно и поспешно. — Просит доктора не вызывать...

Варенька запнулась и посмотрела на Торцова новым взглядом, каким никогда еще не смотрела на него...

Павел Осипович подошел к ней, тронул за плечо и произнес глухим, не своим, усохшим голосом:

— Ничего, ничего, Варенька... Подожди немножко...

Он пошел мимо, к двери, затворил ее и прошел в другой угол кабинета. Там что-то тронул рукою и улыбнулся криво и неловко.

— Впрочем, ничего, иди... Пускай там только песни в саду прекратят сегодня... Поздно уже... — и опять остановил уходившую старушку. — Впрочем, ничего, пускай поют, как будто ничего не случилось.

— Да што же, батюшка, случилось-то? — затрепетала Варенька и, сжавшись в комочек, подошла к нему поближе.

А он открыл шкаф, взял отмеченную книгу, раскрыл ее и сел, позабывши снова обо всем... А Варенька стояла позади, за креслом, и ждала, почуяв то, о чем бы лучше не слыхать.

Павел Осипович перелистывал книгу, но не читал и неизвестно что искал в ней. Потом оглянулся на Вареньку и сказал ей:

— Ну, что же ты? Иди к Виктории Андреевне... — встал, выпрямился во весь рост и пошел по кабинету. — Завтра все как следует узнаете. Позаботься о Виктории Андреевне. У нее там за границей дачи эти... Ах, какая негодяйка эта самая Алиса Карловна!.. Значит, знала все, заблаговременно уехала... — и глаза его раскрылись широко и удивленно. — Неужели шпионила? — и, остановив себя, махнул рукой.

— Да что же, что, родимый?.. Что случилось-то?..

— Случилось то, старушка, что я болваном оказался... В немцев верил как в богов. Никому не верил так, как немцам. И попался! Ну, иди, иди! Завтра все узнаешь!.. А пока ни слова никому. Пусть еще поют сегодня...

Варенька недоуменно вышла, а Павел Осипович заспешил. Опять присел к столу и, взяв пачку чистых телеграфных бланков, начал быстро составлять депеши в разные концы России, Франции, Англии, Америки, Швеции и многих стран, с которыми был связан крупными делами.

Всю ночь сидел, писал и переписывал, частью снова рвал и снова ходил по кабинету. В саду за полночь были слышны всплески молодого смеха, и изредка по сердцу больно ударяли грустно-радостные цыганские мотивы, в которых столь волнительно и звонко разливался голос Таси.

— “Унаследовала все от матери: и красоту, и истерию”.

Перед рассветом, когда совсем устала голова и мысли стали путаться, сидя в кресле, внезапно заснул. И это было первый раз в жизни: вздремнул внезапно, как старик. Даже испугался, встал, открыл окно: заря оранжевой каймой сквозила слева через гущу сада... Освежающая чистота прохлады коснулась его лица и почему-то напомнила далекий взмах крыльев прекрасного лебедя, который улетает в высоту и шлет на землю еле слышный клик печали...

И это тоже было впервые в его жизни: на одну секунду стал поэтом и снова устыдился. Вышел на террасу, постоял возле колонны, спустился в сад и пошел по главной аллее к берегу реки. Когда через деревья засверкал румянец разгоревшейся зари, вспомнил почему-то некоего<?> человека... Забыл фамилию и имя, в экспедиции Баранова с ним на Памире познакомился. Странный такой, суровый и вместе ласковый. Богоискатель.

— “Что должны такие люди думать о моменте, когда все каналы для нормальных дел внезапно замерзают? Что должен ответить их душе их Бог?..

В боковой аллее внезапно мелькнуло что-то белое и послышался приглушенный смешок. Павел Осипович хотел было пойти туда, но раздумал и пошел дальше. По голосу и смеху он узнал двух юнкеров и Тасю. Но вспомнил главное и повернул назад.

Тася была в легкой накидке и, бледная, иззябшая, сидела на скамье между двух юношей, согреваемая их телами. Юнкера сконфуженно вскочили и вытянулись перед подошедшим Павлом Осиповичем, а Тася засмеялась:

— Мне, папочка, не спится. Мы решили подождать восхода.

— Хорошо, но ты простудишься. А вы?.. — Торцов почуял такую же отеческую нежность к этим мальчикам, как к дочери, и, улыбаясь, неодобрительно покачал головой. — Вы слыхали новость?

— Никак нет! — в голос ответили молодые люди и сделали под козырек.

Взгляд Павла Осиповича упал на оставшуюся на скамейке, сжавшуюся, тоненькую, с темными кругами вокруг глаз Тасю и строго повторил:

— Тася, ты простудишься!

— Нет, папочка, я тысячу лет не видала восхода...

— Тогда бегите принесите что-нибудь ей теплое! — приказал Торцов.

И молодые люди, как козлята, вприпрыжку пустились к дому.

— Какая же, папочка, новость?..

— “Я еще верить не хочу... У меня язык не поворачивается сказать ей”…- Пойдем, по крайней мере, по аллее, а то ты вся дрожишь...

Юнкера примчались с пледом и какой-то теплой курткой для <?> самого Павла Осиповича и шепотом наперебой докладывали:

— Там все спят, мы не посмели войти в комнаты... Вот взяли на террасе... Бабушка вчера оставила...

— Убирайтесь вон! — топнула на них Тася и, прижавшись к отцу, пошла по аллее.

Молодые люди немножко постояли, один с пледом, другой с курткой, переглянулись, фыркнули и церемонно понесли все следом, шагая в некотором отдалении.

Павел Осипович искренно и грустно им улыбнулся, и ему снова захотелось отдалить страшную новость от этой полудетской беззаботности.

Но вот когда аллея вывела их на крутой обрыв и перед ними развернулась даль легендарной реки и гор за ней и разгоревшегося неба, откуда-то издали, должно быть, из казарм, долетело:

— Ду-ду-ду!.. Ду-у...

Оба юноши прислушались, как боевые кони.

— Чего это? Сбор?.. Так рано!..

Вскоре эти звуки отозвались эхом за рекой, в лагерях, потом где-то в центре города. И казалось, все пространство покрылось россыпью простых и ласково будящих мелодичных звуков...

— Колька! — вдруг обрадовано крикнул один из юнкеров. — Слышишь? Это в юнкерском... Бежим! Учебная тревога. Извините!.. — метнулись они в сторону и, бросив на первую скамью плед и куртку, пустились через ближние ворота прямо на призыв трубы.

Бег их был игривый, смех и голоса счастливые, но Павел Осипович, посмотрев им вслед и слушая нарастающие звуки труб, не решился более произнести ни слова. Хрупкая молоденькая дочь его затихла и ничего не спрашивала. Она смотрела на показавшийся из-за Байкала пурпурный огромный шар солнца, но почему-то в сердце ее не было ожидаемого восторга перед восходом грядущего дня.Внутренним чутьем она поняла, что наступает то гнетущее, что горше нелюбви любимого, что горестнее самой злой измены и того, что она ждала уже давно, должно быть, в продолжение всей своей счастливой и тревожной юности... А что именно — она сейчас совсем не знала и не хотела знать. И потому не спрашивала у отца, суровое лицо которого в янтарном блеске лучей восходящего солнца сделалось каменным, как у изваяния римского воина.

Hosted by uCoz