ВЕЛЕНИЯ ЗЕМЛИ

ГЛАВА ВТОРАЯ

тром, как только луч восхода, просочившись сквозь плохо закрытую ставню, окрасил оконную занавеску, Василий проснулся от острого сознания радости. Потихоньку, чтобы не будить своих, оделся и вышел в ограду, где возле кухни из прибитого к столбу медного рукомойника умывался Колобов.

Андрей Саватеевич был в одной ситцевой рубахе и широких плисовых шароварах, запущенных в голенища сапог. Обливая лицо и голову полными пригоршнями, он фыркал и быстро тряс головою, отчего желтоватые, редкие, но вьющиеся волосы его с чуть обозначившейся на верхушке лысиной весело тряслись и разбрызгивали вокруг головы целое облако мельчайших капель, из которых вспыхивала и играла радуга.

Прервав умывание и не вытирая лица, он обернулся в сторону появившегося в ограде с ключами в руках заспанного молодого человека и закричал ему:

— А ну-ка, продирай глаза! Аникины уже открыли… — и, не оборачиваясь, протянул левую руку к кухне, в дверях которой с полотенцем в руках стояла одетая, причесанная и самодовольно-сытая Лизавета. Взяв полотенце, Колобов строго подозвал Василия и, не подавая ему руки, кивком головы пригласил в кухню.

В новой большой кухне на столе стоял кипящий самовар, а возле печки суетилась с шипящей сковородкой стряпка, пожилая и сухая Ермиловна, в старинной шашмуре и дабином стародавнем сарафане. Еще вчера вечером, увидев мельком эту женщину в ее наряде, совсем выродившемся в этих местах, Василий проникся к ней внезапной нежностью. Сегодня же он грустно вспоминал свое детство, обрядный старинный уклад в родной семье, ранние обильные завтраки и многочисленные бабьи сарафаны, расшитые красным по белому мужицкие холщовые рубахи и зычный утренний голос отца.

Перед тем как войти на кухню, Василий еще раз внимательно окинул взглядом богато застроенную усадьбу и, указав через раскрытую дверь широким жестом на новые строения, спросил с нескрываемым удивлением:

— Откуда все сие, скажите мне по совести?

— По совести?.. — кольнув глазами Василия и надевая пиджак, крикнул Колобов. — А ты скажи мне наперед: что это такое — совесть?

Василий прищурился на Колобова и уперся взглядом в продолговатое и жесткое лицо.

— Говорят, хлеб-соль ешь, а правду режь! — сказал Василий крепким голосом и продолжал на "ты": — Вот я и хотел спросить тебя: правда ли, что ты в наших краях от целых волостей подарки брал за то, что лес казенный позволял рубить без счета?

Большие синеватые глаза впились в Василия со злобой, а губы криво ухмыльнулись. Высоким тенором хозяин отчеканил:

— Не говори “брал”, а говори “давали”! — И, хлопнув по плечу Василия тяжелой рукой, Колобов радостно расхохотался. — Садись пить чай с оладьями и зря не растабаривай!

Но сам, причесывая волосы, стал объясняться:

— Плохо ты, видать, знаешь свой народушко! Не знаю, помнишь ты или нет, как я один на сотни верст в горах был и слуга и начальник? Становые пристава, лесничие в ваши углы годами носа показывать не смели, а я с орлом на шапке и бляхой на груди все пасеки объехал, со всеми пиво пил, со всеми дружбу вел. У головорезов неделями гащивал. И протоколы составлял на многих, и аренду взыскивал, и лес секвестровал, а по кое-каким рылам и кулаки мои ходили. В чем тут штука? Пошто меня не застрелили, не столкнули с утеса, не отравили брагой, как они там многих угощали, а?.. Садись, садись — туда вон, ближе к маслу! Ермиловна! Подлей-ка еще маслица! — и, взглянув на жену, мягче запел: — Лизуня! А почему нет сливок свежих из-под сепаратора? Ну-ка, живо, мое золотце! — И увесистый шлепок по плечу бабы рассмешил и подбодрил Ермиловну, вызвал краску счастья на лице Лизаветы, а сам Колобов, взяв табуретку, поставил ее под себя особенным, широким жестом спереди, просунув между согнутых коленей.

Все в этом человеке было дерзко и широко, весело и властно. В нем жила та самая невидимая сила, которой слепо и беспрекословно подчиняются все слабые и средние и которая вызывает и возбуждает к бою с нею сильных. Слушая Колобова, Василий наполнялся упругою, упрямой волей к жизни и к борьбе, быть может, к бою с тем же Колобовым, а еще лучше — к бою вместе с ним против того гнилого, вялого безволия, которое века держало Русь в грязи, в нищете, в пьянстве и взаимной злобности.

Колобов пил чай из огромной и красивой чашки. Чай он сразу вылил в такое же огромное, как суповая тарелка, блюдце и, по-детски наклонившись к столу, шумно швыркал горячую влагу вытянутыми губами.

Лизавета быстро принесла с завода свежие сливки. Колобов забелил ими свой чай, помешал его кусочком оладьи и передал сливки Василию.

— Пей, пожалуйста, послаще, пожирнее! — сказал он и залпом выпил сразу остывший от холодных сливок чай. — А после чая, если хочешь, проедемся со мной на мельницу. Мельницу я строю верстах в семи отсюда. — Вытерев ладонью усы и бороду, он подал чашку Лизавете и, пока та наливала, набросился на оладьи. Когда же чашка была подана, он снова залпом и бычком выпил чай и встал. Огромный и широкий, хотя еще не распрямившийся, он волчьим взглядом оглянулся через незапертую дверь в ограду и, увидав въезжавший в ворота воз сена, выскочил на крылечко и закричал:

— Кто сказал?

Мужик, ввозивший сено, задержал лошадь и растерянно ответил:

— А в лавке… Сын тебе, ай не?

— Сколько?

— Семь гривен, Саватеич! — попросил мужик. — Ну, без пятака, а?

— Полтинник! — крикнул Колобов и показал рукой на задний сеновал.

Мужик даже не возражал и не колебался. Видимо, был хорошо знаком с не разговорчивым в делах хозяином.

А у ворот на улице остановились три воза со свеженамолоченной пшеницей, и один из мужиков пальцем манил Колобова поглядеть пшеницу.

— По семьдесят не дам! — издали взглянув на раскрытую пшеницу, бросил ему Колобов. — По шестьдесят — товаром разочту! — И сейчас же повернулся к подошедшему к нему с шапкою в руках и что-то умоляюще шептавшему благообразному, но бедно одетому мужику:

— Тебе дай в долг, а порукой волк? -И, отвернувшись, крикнул в сторону конюшни: — Петруха! Заложи Мухортика! В беговушки! — И пошел в новую сторону, увидев возле самосброски покупателей, видимо, знакомых: — Не теряй время, телячья голова! Третий день из-за десятки торгуешься, а на полосе за это время на три красных хлеба ссыпал… Сказал: цена последняя. — И видя, как мужик был сразу убежден, он только показал на лавку, где покупатель должен дать задаток и подписать долговое обязательство.

Василий видел, какой это был неумолимый кулак и как беспощадно тянул соки из всех, кто приходил к нему, и все-таки Василий восхищался этой силой, быстротой и точностью во всем.

Как меткие и острые пули, летели с его губ короткие слова во все стороны ожившей огромной ограды и всюду попадали в цель и приводили все в разумное движение. Вскоре всюду: в доме, в лавке, в хлебных амбарах, в конюшне, на маслодельном заводе и около машин и запасных частей — все кипело и творилось, подстегнутое его быстрыми и громкими, то веселыми, то грубыми словами, или только взглядами. Нашколенная Лизавета убежала в лавку, чтобы заменить там пасынка, который быстро пошел на кухню завтракать, а из нового дома выскочила жиденькая молодая девушка и быстро понеслась через ограду к кухонному умывальнику.

— Глашутка! Что заспалась? — прикрикнул на нее отец, но в голосе его была ласка. — Поросят сперва корми, — скорей! — потом умоешься! — И, стрельнув глазами в сторону мужиков, сказал Василию:

У меня за ними тридцать тысяч в долгу плавает!

Он подошел к дрожкам, взял из рук работника ременные вожжи и крикнул в кухню сыну: — Ванюшка! Тесть придет, скажи — к обеду ворочусь!

И, усадив на дрожки Василия, сам смешно перешагнул через дроги, сел и тронул лошадь. Уже на выезде, заметив в коридоре только что вставшую Надежду Сергеевну, успел и ей послать колючее:

— Эх! Горячие оладьи-то проспали!..

Мухортый, выйдя за ворота, сразу понес по улице азартной, зыбкой иноходью.

— Дело не во взятках, мое золотце, — запел Колобов, натягивая вожжи, — и не в фальшивых деньгах, как тут тоже про меня болтает дурачье, а дело просто в том, что… Погляди-ка! — взмахнув рукой, показал он развернувшуюся перед ними даль полей, точно золотом окованных зреющими нивами и озаренных ранним солнцем. — Вот оно, золото: черпай полными горстями!.. Лопатами греби — не прогребешь… Не одолеешь… — и Андрей Саватеич пустил в сторону деревни узловатую тяжелую брань.

— А это зеленое? — указав на отаву, продолжал он, когда лошадь вынесла их на проселок по росистому берегу реки. — Это не трава, а толстый пласт масла лежит. Не умеют брать, сукины дети!

Иноходцу по вожжам передалась его горячность, и, дав сбой, он пошел галопом. Колобов, замотав на руки вожжи, передернул их и, сразу осадивши лошадь, замолчал. Скулы его выдались и побледнели. Видно было, как он стиснул зубы и наполнился кипучей и невыразимой злобою против того, что сделало его жестоким в этой рыхлой и ленивой мужицкой среде.

— Приди к ним сам Господь! Случись второе пришествие! — после долгой паузы опять запел он негодующим высоким тенором. — И скажи им сам Иисус Христос, что надо жить вот так и так! Не поверят и не поймут! А поклеп и на самого Бога какой-нибудь взведут!.. — Он снова помолчал и продолжал: — Ты видел, школищу какую схряпали! Семьдесят тысяч целковых на нее ухлопали. Меня там в попечители пригласили, потому что я один шесть тысяч подписал им. С Аникиным, купцом здешним, я тягаюсь, дак и хряпнул, чтобы оглушить того… Благочинный был, исправник, и приехал этот ихний, знаешь, крестьянский начальник. Сопля такая, просветитель… И вот: послушал я их россказни… Такие, понимаешь, слюни распустили: просвещенье! Просвещенье!.. А знаешь, што из этого просвещенья нынче вышло?.. Учительница наша эдакая фертифлюшка: с пудрами, с помадами. Ну, немножко подмочила тут с кем-то свои юбки. Знаешь, тоже эдакая из идейных — за народ все да с народом!.. И схлестнулась тут с одним парнишкой. Может, намеренье у ней и было доброе — женить его на себе, да только паренек-то оказался пакостник: расхвастался товарищам, а те еще оболтусы все, учатся… Школа у нас, видишь ли, с правами, которые до восемнадцати годов — все учатся. Ученики-то эти, — слышишь ты? — На Рождестве после елки, после песенок ребячьих школу-то и обновили: помочью человек в восемь учительницу изнасильничали!.. Суд им скоро будет. Повестки уже розданы… Присяжным заседателем я вызван… А окружные суды у нас теперь бывают в этой самой школе. Потому что зала там актовая большая… Дак вот, золотце мое, в народишке-то теперь и ходит разговор: выстроили, дескать, школу, чтобы рябят плясульками совращать в ней да на каторгу из школы отправлять… Школы!.. Просвещенье!.. Сопляки! — закончил Колобов и, осердившись на горячившегося иноходца, начал сильно бить его кнутом.

Рассказ Колобова до глубины потряс и возмутил Василия своей реальной, неприкрашенною правдой, а главное тем, как он был рассказан. Василий вспомнил подобные же рассказы Онисима, вспомнил изуверство Анкудиныча в родной Чураевке и гибель брата Викула. А Колобов, не дав Василию одуматься, начал совершенно новым, более игривым тоном:

— Ну, а ты чего мотаешься без дела? С Антошкой-то судиться будешь, нет?

— Как судиться? — изумленно спросил Василий.

Колобов расхохотался.

— А что ж ты полагаешь: он те добровольно твой надел уступит?

— Я туда даже и не собираюсь ехать, — сказал Василий.

А Колобов не унимался:

— А Антошка парень хват!.. На Иртыше отстроил нынче склад для хлеба, торгует сельскохозяйственными машинами. В Чураевке бывает редко. Там у него приказчик теперь орудует. Плоты из моды вывел — хлеб сплавляет на баркасе и только до Иртыша, а там грузит на пароход. Нынче зимой я был в тех краях, смотрю — не узнать Антошку. Раздобрел, при галстуке, девчушку старшенькую в шляпке водит. Фу-ты ну-ты! А ты, я вижу, чуть ли и совсем не без вакансии?..

Василий не ответил и нахмурился, снова вспоминая о разоренном родном очаге. И как нелепо думать еще о наделе, о суде с Антоном! Надо самому попробовать трудиться.

И он решил заговорить с Колобовым на волнующую его тему о покупке маленькой усадьбы. Вид равнины и реки и близость гор окончательно в нем утвердили выбор именно этих мест, и потому он заговорил об этом как о деле окончательно решенном.

Выслушав его, Андрей Саватеич нагло рассмеялся.

— Ты?.. С барыней твоей?.. Здесь?.. Хозяйствовать? Ха-ха-ха!.. А сколько денег у тебя на это удовольствие?

— Я не смотрю на это как удовольствие, — упрямо сказал Василий.

— Ну, выбросишь свои полторы тысячи, а зимою убежишь куда глаза глядят, — уверенно сказал Колобов.

Это подействовало на Василия так, что решение его стало еще прочнее.

— Выброшу, выброшу, а все-таки решил попробовать.

— Решил? — твердо спросил Колобов. — А не схлюздишь? Подожди-ка! — задержавши лошадь у своротка, продолжал он и умиротворяюще потрогал по плечу Василия. — Во-он, видишь домик на пригорочке? Это моя заимка. Там у меня сорок десятин у Кабинета снято на двенадцать лет. Желаешь поступить ко мне на испытанье?

Колобов ждал ответа и решения Василия на распутье двух проселочных дорог. Так, видимо, самому ему легко было решать подобные дела: если Василий скажет да, он повернет на дорогу к заимке, если нет — продолжит путь на мельницу. Вот каков был этот человек, и неизвестно: заранее ли он все умел обдумывать и взвешивать или умел соображать мгновенно, как какой-то математик — феномен. Но только ясно было, что с таким долго раздумывать нельзя.

Василий же не мог решить так быстро и даже еще не понял предложения.

— Там у меня пасется двадцать пять коров, и сливки возят на завод в село, — подсказал Колобов. — Если сядешь, куплю еще штук пятнадцать и поставлю тебе отдельный сепаратор. В домике три комнаты, молока сколько хочешь, всем семейством пей, а все харчи твои. Жалованье положу полсотни в месяц. Мало?

У Василия наконец повернулась в голове готовая пластинка, и он решительно кивнул головою:

Хорошо. Согласен!

Колобов повернул лошадей вправо и помчал Василия по узенькой дорожке к стоявшему на границе между гор и степью живописно расположенному домику.

Чем ближе подъезжал к заимке Василий, тем больше волновался от нежданной радости. Все точно в сказке: пожелал — готово. И место чудное, и сразу есть угол для семьи, и уединение, и работа под началом этого испытанного волка, и даже жалование и готовое молоко детишкам. Что же лучше для начала?

Навстречу выбежал из домика редкобородый молодой мужик и, взявши под уздцы Мухортика, услужливо повел его к амбару. А Колобов, взглянув на стоявшую возле крыльца баклагу с молоком, непокрытую и переполненную мухами, сказал Василию тоном приказанья:

— Только чтобы этого у меня не было!

Вышедшая на крыльцо испачканная баба с ребенком на руках испуганно переглянулась с мужиком, бежавшим к домику с намерением оправдываться:

— Мухи прямо одолели, будь они прокляты!..

— А што же вечером не отвез молоко?..

— Дыть вечорась гости ваши были!

— Гости были днем, и гости были у меня, не у тебя! — прищурился Колобов.

— А тута… тута лошади ушли кудые-то! — с орловской повадкой растянул мужик. — Искал, искал сегодня все утро… Сапожонки все разбил.

Колобов презрительно взглянул в растерянное мужицкое лицо и негромко, но решительно сказал ему:

— Сегодня к вечеру очистить дом! Расчет получишь завтра утром.

— Да што ж ето такое?.. Слышь, хозяин!..

— Ну вот! — повернувшись к Василию, весело сказал Колобов, не обращая никакого внимания на жалобы и просьбы мужика и бабы. — Владей, Фаддей, кривой Натальей!.. Карандаш с бумагою имеешь? Сейчас же все прими и запиши. Чего потом не хватит — с тебя спрошу… Ну, ну!.. К ядреной матери! — прикрикнул он на мужика. — Не хотел работать по-людски, все только выпачкали мне тут. Начинай сдавать ему имущество! — и Колобов, явно довольный мимоходом сделанной поправкою в хозяйстве, повернулся в комнате, плюнул на грязь и крикнул бабе:

— Полы вымой! Приняла не эдакие!

— Дыть авчерася гости ваши натоптали! — недовольно растянула баба.

— Гости! — усмехнулся Колобов и ткнул пальцем на залоснившуюся от грязи кофту бабы: — А у те тут тоже гости натоптали?..

Он еще кое-куда заглянул и приказал Василию:

— Лошадей пускай найдет и всех пригонит сам. А ты вечером вон в ту телегу запряжешь и молоко с ним отправишь. Две девки вон оттуда, — Колобов указал на отдаленную чужую заимку, — коров доить приходят. И свою семью, если желаешь, сегодня же на новоселье привезешь.

Все было коротко и ясно, но Василий был сбит с толку таким внезапным оборотом дела и чувствовал себя почти беспомощным и бестолковым, а главное, виноватым перед мужиком и бабой, которых должен сегодня же отправить, как какой-то хлам, и перед Онисимом, которому в чем-то изменил, и перед женой, с которой все было решено совсем иначе. Но ясно было, что ни разговаривать, ни тем более раздумывать, даже переспрашивать здесь было некогда и бесполезно. Одно было несомненно, что новая жизнь начиналась, и начиналась действенным, крутым и ярким поворотом в крепкую, суровую и радостную сторону.

— После обеда с мельницы, может быть, сам заеду! — прокричал Колобов, садясь на дрожки и давая тем понять Василию, чтобы он тут не особенно робел и церемонился. И, уезжая, крикнул мужику: — Имущество, приеду, сам проверю!

Неловко, неумело, но сердито принялся за прием имущества Василий, а попутно за изучение новой обстановки, зная, что отчет в этом придется дать не только Колобову, но и жене и детям, и самому себе.

— “Да, здесь я попадаю, кажется, сразу на выходную роль со словами”, — шутя подумал он, не слушая обидных жалоб мужика и бабы, которые старались всячески задобрить нового приказчика и сердились на сдаваемые вещи, будто они были главною причиной той небрежности и грязи, беспорядка и запущенности, которые все чаще попадались Василию и, благодаря которым, жалость к мужику и бабе, увольняемым со службы, все уменьшалась у Василия, а по временам переходила даже в раздражение.

* * *

Колобов после обеда не приехал. Приняв имущество, Василий сразу же почувствовал себя ответственным за его целость и даже за порядок на заимке.

До вечера он кое-что успел распределить по-своему и прежде всего стал наводить чистоту. С крылечка дома, и от амбара, и от скотных дворов открывались широкие и разнообразные картины полей, лугов, реки и гор. Нечаянною радостью было открытие сейчас за домиком, в полукруглом овраге, родника холодной и кристальной воды. Серебристый и болтливый ручеек, замаскированный густым кустарником, убегал куда-то в пашни и луга. Василий весело представлял, какое будет здесь раздолье для детей. Но тут же вкралось и сомнение насчет жены, которая ставилась в положение работницы, и притом внезапно и без ее ведома.

Испачкавшись в амбаре, он спустился к ручью, вымыл руки и, заметив на них первую глубокую царапину и две занозы, обернулся в сторону домика, откуда донесся крик ребенка, брошенного работницей прямо на землю возле дома. Баба домывала пол и не обращала никакого внимания на этот крик. Из кустов возле ручья показались огромные рога, затем голова белоголовой коровы, и черные глаза весело и удивленно поглядели на Василия. Мужик привел с пастьбы трех лошадей и подвел их к водопою. Сзади плелся крупный и лохматый жеребенок, весь в репьях.

— Вот эта кобыла с зубом! — прокричал работник издали Василию. — Того гляди укусит.

И мужик, крикливо выругав кобылу, с силой дернул ее за повод и ударил палкой прямо по глазам.

Все лошади испуганно попятились на поводах и, подняв головы, жмурились и дергали мордами, ожидая новых ударов. Это значило, что мужик часто бил их так, просто, без вины, срывая на животных свою глухую злобу. Он и сейчас, видимо, не насытился одним ударом, и за то, что лошади, натянув поводья, не подходили пить, он начал повторять удары, стараясь попадать в глаза. При этом его собственные глаза, обращенные к солнцу, сузились, зрачки в них стали крошечными точками, и все лицо перекривилось заражающею ненавистью к безответным лошадям. В эту минуту мужик показался Василию отвратительным, но Василий почему-то не решился крикнуть на него и защитить от него лошадей.

Мужик уже многое о себе успел рассказать Василию. Он был переселенец из Орловской губернии. Сравнивая его грубость с грубостью сибирских мужиков, Василий вспомнил об Онисиме. Правда, того он знает уже третий год, а этого впервые видел, но и с первого знакомства в том было все ясно и законно, часто грубо или глупо, но всегда независимо и просто. В этом же все казалось только грубо, лживо и вместе с тем было так много подхалимства.

Так и казалось: приди сейчас барин-помещик или строгий чиновник, он припадет к ручке и начнет рабски пресмыкаться. А в девятьсот пятом, наверное, сжигал помещичьи усадьбы, насиловал и убивал помещичьих детей и женщин, а потом покорно подставлял свой зад для порки розгами или нагайкой.

— Рабья, крепостная Русь! — с раздражением сказал Василий и, поднявшись от ручья, опять взялся за работу.

Он вычистил лошадей и, осторожно обходя кобылу, вспомнил, что мужик предупредил его насчет ее изъяна.

— “Если бы он был плохой, он бы нарочно не сказал об этом”.

В Василии шевельнулось к мужику виноватое чувство. Он решил его загладить каким-либо хорошим словом.

— Кирила! — крикнул он ему, узнав о его имени по зову бабы. — А по России не скучаешь здесь?

— Па Расеи? — переспросил Кирила с некоторой неохотой, даже с оттенком какого-то недружелюбия. — А што ж по ей скучать? Добра в ей тоже мало видели...- и видя, что новый приказчик сочувствующе слушал, Кирила разболтался:

— Нас пять братьев пришло сюда, ну, двое воротились... А мы, остатьние, купили тута землю, то бишь на аренду в Кабинете сняли. На тридцать шесть годов... Большак хозяйствует, а мы вот двое в срок нанялись. Да, вишь, до сроку дожить не дал... — повернул снова на жалобу.

Видно было, что не хотелось ему уезжать отсюда, но и прилежания к чужому делу не было.

— Значит, ты сейчас куда же?

— Да куда ж деваться? Надо ехать домой. Теперь, чать, дом готов и дома дел довольно. А только што не гоже так с людьми поступать. Обидно без упрежденья... Тута мы с зимы мотаемси.

И снова в этом “мотаемси” почувствовалась какая-то непримиримая вражда к наемному труду, хотя он и помог налаживать свое хозяйство и даже дом свой строить.

— А это что у тебя в мешке такое?

Мужик смутился и ответил неопределенно:

— А это так тут... Разный рям.

Василий, преодолевая в себе стыд и гнев, наклонился и пощупал.

— Да это же подойник!.. — он испытующе взглянул в глаза Кирилы.

Кирила забегал около мешка и, не развязывая, крикнул в избу:

— Агафья! Ты чего тут эдак уложила?..

— Чево уложила?.. — выпрямившись, вызывающе ответила та.

— А ну-ка, развяжи! — приказал Василий.

— Да чего ж его развязывать?.. — юлил мужик. — И развязать недолго... — А сам все-таки развязывал. — Больно ты ретиво взялся! — наконец сказал он, заискивающе хихикнув.

— Значит, не утерпел-таки и по ошибке захватил подойник, а?.. — стыдил Василий, получая из рук Кирилы подойник.

— А што ж, тебе не хватит: еще четыре осталося.

Мужик совсем бесстыже засмеялся, все еще надеясь, что Василий не отнимет у него подойник. Но Василий слегка нажал на пружину своего голоса:

— Придется тебе, брат, должно быть, все свои узлы развязывать, есть такое дело.

Мужик встряхнулся и метнул злым взглядом.

— Да што ты за урядник за такой?..

— А топор здесь чей?

— Чей! Чей! — закричал мужик, пиная высунувшийся из-под тряпья топор, который Василий хорошо запомнил при приемке, потому что конец топора был запачкан дегтем.

— Слышь, Агафья! — закричал опять мужик бабе. — И топор отнять хотить!..

Василий оскорбился, но, владея собою, твердо сказал:

— Если ты еще что-либо взял, я тебя отсюда не выпущу. Слышишь? И придется тебе вместо дома в волость ехать.

— В волость! — вдруг заорал мужик. — А это хошь? — и он показал крючковатым заскорузлым пальцем на свои штаны. — Еще мы поглядим, кто первый в волость пойдет!.. Агафья, слышь ты!.. — все более кричал и задыхался злобою мужик. — Волостью тращает? — И вдруг взбесился, выхватил топор из рук Василия и размахнулся:

— А ну, трожь!.. Черепушку те всю размозжу!..

Слепое бешенство воспламенило Василия. Безрассудно ринувшись на мужика, он схватил его за руку. Топор у мужика выпал, а сам мужик, запнувшись за оглоблю, повалился под Василия, как сноп, и, зашибивши голову второй оглоблей, застонал и не вставал с места.

Агафья закричала и, вместо того чтобы спасать мужа, бросила ребенка и побежала прочь от заимки навстречу показавшимся вдали девкам-доильщицам.

Подбежавши к дому, девки отшатнулись от Кирилы, лежавшего с размазанною по лицу, сочившейся из ранки на затылке кровью.

Баба завопила дурным голосом:

— Батюшки-и!.. Убил!.. Уби-ил!..

Василий, бледный и глубоко потрясенный всем случившимся, постояв немного около Кирилы, быстро наклонился к мужику и тоже закричал:

Воды!.. Несите воды скорее!

Но мужик отталкивал его и, увидавши девок, показал на лежащий тут же топор и простонал:

— Топором он мене... Будьте свидетели...

Василий снова выпрямился и застыл на месте.

Он сразу понял смысл мужицкого притворства и собственное положение и даже не хотел оправдываться. Позабыв о всех своих новых обязанностях, он спустился к ручейку и, опустивши руки в воду, закрыл глаза, в которых в этот миг все окружающее показалось омерзительным — как воплощение непостижимой подлости и окончательной, подстерегавшей его здесь такой бесславной гибели.

И на эту гибель он отважился не один, а вместе с любимою доверчивой женой и с маленькими, неповинными детьми...

* * *

Колобов под вечер все же прискакал на хутор, как раз вскоре после этой глупой и позорной драки его нового доверенного с мужиком. Василий нехотя и кратко рассказал хозяину причину драки.

Он находил излишними какие-либо слова для объяснения этого безобразного события не потому, что сам был его причиной, а потому, что перед ним в этом событии разверзлась ужасающая пропасть ненависти и морального падения не только мужика, но и, казалось, всех на свете. Колобов же понял молчание Василия как боязнь суда и неприятностей. И набросился на него почти с презрением:

— Вот нашел кого бояться! Да я сейчас его заставлю у тебя в ногах валяться.

И хозяин крикнул девок, только что закончивших дойку коров, потребовал Кирила, сидевшего возле телеги с приготовленным к отъезду скарбом, и учинил свое дознание.

— А ну-ка, покажи мне твою рану! — приказал он мужику и, видя, что тот заартачился, Колобов скомандовал девкам: — Вымойте, девки, ему голову! Ишь, как кровь размазал по всей морде.

— Я сам умоюсь, — промямлил мужик.

— Ну иди умойся. Я погляжу, как топором дерутся образованные люди, — и Колобов подмигнул девкам.- А потом поговорим насчет подойника и топора... Девки, подождите уходить!..

— Слышь, хозяин... — начал было Кирила.

— Беги смой в ручье всю кровь, сказал я! — и металлический окрик Колобова отдался в ушах Василия. Кирила побежал к ручью бегом.

— Убитый-то как бегает, — сказал хозяин девкам. — Запомните мне это!..

Вскоре Кирила пришел к телеге умытый и даже виновато ухмылявшийся.

— Смешно? — взревел на него Колобов.

— Опусти без греха... — взмолился мужик, чуя, что Колобов только теперь начнет над ним свою расправу.

— Нет, ты мне покажи сперва твои рубцы.

— Да нету... Сам упал я, — нехотя признался мужик, готовый, однако, рассмеяться самым натуральным образом.

— Ага! Сам упал?.. А невинного человека погубить готов? Слышали, девки, а? — и Колобов, схвативши мужика за шиворот, сильно тряхнул его: — А подойник и топор на што взял, а?

— Да я нича-ай-на-а... — заныл мужик. И когда Колобов опять тряхнул его, Кирила по-мальчишески заголосил и возбудил в Василии острое чувство жалости.

— Нечаянно украл? Слыхали, девки? — продолжал свой допрос Колобов. — А в тюрьму не хочешь на полгодика?.. Ну, сказывай: в тюрьму или по оплеухе за месяц, а?.. Ну-у? — Колобов все больше свирепел, и на лицах девок вместо усмешек появились ужас, жалость и готовность поскорее убежать отсюда.

— Опусти его! — брезгливо вымолвил Василий.

Услыхав это заступничество, мужик завыл совсем по-животному, завыла его баба, и завыла даже одна из девок.

А Колобов как будто не слыхал ни слов Василия, ни плача. Он все сильнее тряс Кирила и рычал над ним:

— А молоко мое Аникиным сдавал? Ну, сказывай, такая погань! Сдавал аль нет?

— Сдава- ал!.. — рыдая, вымолвил Кирила, и было что-то жуткое в тишине, которая наступила вслед за этим признанием.

Обе девки прижались друг к дружке, скорчились и, затаив дыханье, ждали: вот ударит и убьет на месте одним взмахом. Больно страшны были огромные глаза хозяина. Но, точно одумавшись или поняв что-то свое, Колобов вдруг толкнул от себя мужика и, сочно плюнув вслед за ним, сказал:

— Жалко руки об тебя марать, дерьмо собачье! Но смотри! Теперь ты у меня попляшешь.

И мужик, и баба — оба бросились на колени перед Колобовым и, ползая за ним, молили:

— Не погуби, родимый... Пожалей!..

— Ступайте, девки, по домам! — запальчиво и строго приказал хозяин девкам и, повернувшись к Василию, громко и бесстыдно выругав его, сказал: А ты думал, я доброго уволил бы? — и, сжав кулак, он поднял его над головой Василия: — Вот этот закон для них заруби себе на носу! А как чуть попятишься — пропал!..

Он сплюнул, отошел к крыльцу и зорко посмотрел под горку на дорогу. Увидав там подъезжавших на подводе жену и детей Василия, он зыкнул на завывающих и все еще молящих его мужика и бабу:

— Замолчите! Ну?!

Василий, точно пьяный, пошатнулся и побрел навстречу подъезжавшей тройке, которой управлял Онисим, такой родной, роднее брата.

Жена уже все знала от бывшего в селе Колобова о новой должности Василия, а Онисим, вместо того чтобы сердиться за измену, радостно сказал Василию:

— А я, слышь, завтра ехать собрался. Дай, думаю, лошадей на воле ночку попасу. Да и фамилию твою привез.

— Мы со всем имуществом! — весело сказала Наденька.

— Папа! Папа! Мы это купили? — испуганно оглядываясь на амбар и грязные дворы, жадно спрашивал Коля.

И это детское “мы купили” сразу залечило новое душевное ранение Василия. Он подхватил сынишку на руки и серьезно ответил ему:

— Нет, не купили и, наверное, не купим никогда, мой милый!

Но голос Наденьки, ее готовность ко всему неожиданному и неприятному растворили в нем всю горечь. И захотелось помириться с мужиком, чтобы изгнать из сердца все занозы, но он постеснялся Колобова, решил казаться строгим и непримиримым с рабски-лживою и жалкою душой Кирилы.

Кроме того, было некогда об этом думать. Надо было кое-как устраивать детей и жену, перед которой он сегодня же обязан отчитаться в происшествиях, дабы она не услыхала о них извращенно, стороною. И надо было хлопотать по хозяйству, вернее — надо было изучить течение дней, часов, даже минут заимочного быта и порядка. И надо ждать еще каких-либо сюрпризов, так как вообще Василию его познание жизни и людей преподносилось слишком щедро, и всегда тяжелыми снопами, из которых травы и цветы, шипы и мусор, и даже гады — все падало прямо на голову и в лицо, еще не обожженные огнем житейской правды, не заскорузлые от грязи и мозолей.

Все-таки перед отъездом мужика и бабы Василий, украдкою от Колобова, попытался лично помириться с ними. Это не были ни слабость, ни боязнь, это было искренно желание бросить в душу униженных крошечную искру настоящего огня, которое теперь костром пылало в нем самом.

— Ну, что? — спросил он, подойдя к Кириле. — Судиться, что ли, будем?

Мужик понял это за насмешку, а баба за угрозу.

— Чего смеяться? — глубоко вздохнул мужик.

— Не напужаешь! — огрызнулась баба.

Василий молча отошел, нахмурился и постарался подавить в себе сомнительные побуждения.

Проводив хозяина и мужика со скарбом и устроивши жену с детьми в одной из чистых комнат, он до полуночи блуждал с Онисимом возле заимки, но не говорил, а все вздыхал и слушал жалобы, дружескую болтовню и разные советы испытанного спутника.

— Ну, а как же сам-то ты решил? — спросил он наконец Онисима, как человек устроенный, которому пора уже заботиться о помощи другим.

— Да как решил?.. — сказал Онисим и хлопнул себя по бокам руками: — Думал, думал: плохо — бедно, а все-таки там есть избенка, коровенка... Как-нибудь наперво поправлю крышу, а там — что Бог пошлет... Конечно, что весною тут привольнее... Одно слово: земля богатая!.. — Онисим замолчал, и в этом молчании Василий уловил покорность и готовность все терпеть по-старому, как было...

Назавтра все трогательно распрощались с Онисимом, посылая с ним поклоны Федору Степанычу с семейством, и грустно думали о том, придется ли когда-нибудь встретиться? Впрочем, Василий тотчас же ушел в свои дела и хлопоты, в новые заботы и скоро забыл Онисима и Марью, а тем более их белобрысого парнишку Степку.

И началась жизнь новая, тяжелая и сложная, веселая и радостная, как азартная, опасная игра.

Каждый новый день встречал их как загадка, полная вопросов и тревог: успеют ли, сумеют ли все сделать? Сумеют ли остаться веселы и невредимы? Каждый шаг был испытанием, каждая минута искушением: не бросить ли? Все вокруг подкарауливало молча и молча насмехалось, равнодушно издевалось или пылко ликовало. Яркая погода сменялась вдруг внезапной бурей и грозой, золотой закат — тревожной ночью с каким-нибудь внезапным горем. Коровы повалили забор поскотины и ушли в чужие полосы. Неожиданно две коровы отелились, телята высосали молоко и ни за что не хотели пить с руки из лохани. Лошадь напоролась на оставленные вверх зубьями грабли, и нога у ней распухла так, что скоро в ране завелись черви. У самого Василия от первой царапины образовался на руке нарыв, да такой болезненный, что он две ночи совсем не мог уснуть и украдкой уходил во двор и охал там, как от зубной невыносимой боли. Девки что-то рассердились на хозяина и не пришли доить коров, и сам Василий с Наденькой до глубокой ночи мучились доили, почти половину молока разбрызгали мимо подойника. У Наденьки все рукава оказались мокрыми. Ухитрилась надоить себе даже за лифчик. Доила, хохотала и тут же потихоньку плакала:

— “Что это за жизнь настала? И кому все это нужно?”

А Колобов между тем, пользуясь, что на заимке у него люди надежные, пригнал сюда всех поросят — двенадцать штук. Жадные, упругие, со стальными мордами, они во время кормежки поднимали такой страшный рев, что волосы на голове становились дыбом.

И, однако же, все это захватило новоявленных хозяев так, что через неделю Наденька стала вставать чуть свет. Целый день на побегушках дергалась Наташа. Даже маленькие ручки Коли что-нибудь тащили нужное, либо затворяли за отцом дверь, либо подавали палку для мешанья корма свиньям, или же отгоняли широколистною травинкой мух от молока во время процеживанья его в баклаги.

И вот спустя дней десять, в воскресенье утром, когда Василий, встав по обыкновенью рано и вспомнив с благодарностью, что сегодня он может отдыхать, услыхал доносившийся из села звон колоколов.

Утро было дивное, прохладное и зелено-золотое. С крылечка виден был вдали Чарыш, голубыми звеньями разорванный холмистыми местами; налево поднимались горы, маячившие вдалеке чуть заметными вершинами вечных снегов, а прямо и вокруг, сейчас же за оврагом, в котором лепетал ручей, сплеталось золото сжатых полос с ярким изумрудом озимой ржи и скошенных лугов.

Надежда Сергеевна жарила какие-то удивительные, вкусно пахнувшие ватрушки, и все это делала с улыбкой, — чудесный, терпеливый, все переносящий друг. Василий в это утро был особенно растроган. Он спустился к ручью, чтобы умыться, но долго просидел там, тихо наслаждаясь лаской солнца, лепетом ручья, и, проникнутый огромным счастьем, молитвенно благодарил за все кого-то самого великого и чувствуемого здесь близко и вокруг. И не сразу он заметил, что по лицу его текут слезы. Да, он плакал радостно и тихо, не стыдясь и с наслаждением. Отчего? От великого ли счастья или от какой-то внутренней и тайной, но глубокой и невыносимой боли?

В чем же дело?.. Неудавшаяся личная карьера? Гибель отца и родного очага?.. Жалость к мученику-брату, томящемуся в каторжной тюрьме? Или предчувствие чего-то еще более ужасного?

Василий не сумел бы сам сказать — откуда, где причина его слез. Он знал одно, что откуда-то из тайной глубины души идет и наполняет острой болью его сердце великое, невыразимое словами горе или непростительное счастье.

И лишь наплакавшись, оправился и устыдился своих слез, вымыл глаза, встал и пошел в дом, чтобы вновь шутить и помогать жене, дурачиться с детьми и петь высоким голосом песни, то красивые и вдохновенные, то заунывные, восточные или же дурашливо-смешные русские частушки.

И совершенно позабыл, что где-то есть какая-то литературная работа, что где-то лежат сотни непрочитанных прекрасных книг и что где-то кто-то что-то говорит о нем, а может быть, и пишет о его нелепой жизни.

Наконец освоился с работой, с местностью, отчего все стало ближе и роднее. Научился неведомым раньше секретам в хозяйстве, и в конце концов все оказалось не так сложно, как казалось вначале. День стал длинным, трудным, но было жаль, что он проходит и кончается. А главное — Василий только здесь по-настоящему почувствовал, что вот отсюда идти в жизнь не страшно. Не нужно ни поездов, ни пароходов, ни даже лошадей. А просто встать и пойти в жизнь ногами, прямо, без дороги, по земле, которую по-настоящему почуял под собою только здесь и полюбил ее так крепко, как можно полюбить лишь сон и вечность.

Втянулась в повседневную домашнюю работу Наденька, и все казалось ей, что она мало помогает мужу. Он не умел работать тихо и спокойно. Шагал широко и поспешно, тяжело носил помногу, а его засученные руки загорели, вытянулись, стали тоньше. Лицо еще более осунулось, но глаза сияли радостью и голос был таким особенным, красивым, что Наденька любила слушать его даже тогда, когда он на кого-либо из них сердился.

Наденька была безмерно счастлива тем, что Василий, чувствуя себя всегда за что-то перед нею виноватым, всячески старался услужить ей: не позволял носить большие ведра, сердился на нее, когда она скрывала от него какой-либо синяк. Когда проходил мимо окон легкою, стремительной походкой, она посмеивалась над испачканным в чем-либо лицом его, и все-таки оно ей нравилось, и даже борода его теперь казалась ей красивее.

При всем обилии работы она успевала чисто содержать себя, часто одевалась в светленькое платье и следила за опрятностью детей. Но заметивши, как быстро огрубели ее руки, Василий тайком от нее подговорил тех девушек, что приходили к ним доить коров, по очереди приходить в субботы на целый день и помогать в уборке дома.

Понявши это, Наденька с упреком посмотрела на него, но в упреке этом была нежность и все возраставшая по-новому любовь к нему.

Только в этих мелочах, только в этом трудном деле они взаимно поняли и оценили это чудодейственное, зацветшее радугою слово: Любовь. Только здесь они, познав друг друга, подошли друг к другу крепко и вплотную. Только здесь тяжелым и тысячелетиями освященным благостным трудом благословила их любовь.

И сладостным, благословенным стал труд для Василия.

Было радостно отправляться с молоком в село, а еще радостнее возвращаться на заимку. И это научилась делать даже Наденька. Было весело смотреть на нее, как смешно и неумело дергала она за вожжи ленивого, но надежного в своем смирении Каурку. Протянутые руки обнажались до плеча и напоминали о женственности и о хрупкой нежности, которую надо беречь как тайное.

Часто по очереди с Наденькою ездили Коля и Наташа, и еще полнее, еще сладостнее было слушать, как звучали в сумерках их голоса, смешанные с бормотаньем подбегавших колес. И все было напоено этим счастьем. Даже спокойный, благодаря лени не израсходовавший своих сил Каурка казался всем доволен. И пестрый Шарик, высунувший язык и широко смеющийся Василию, и самые колеса, скрипучие и мотоватые, и уж, конечно, счастливей всех были подъезжавшие, наперебой рассказывающие о своих богатых приключеньях на дороге дети:

— Лошадь распряглась... А мама не умеет...

— Нет!.. Шарик перепелку выгнал из травы, а она выбежала на дорожку да бежит, бежит... Пешком!..

Но вот в один из таких вечеров, когда с Надеждой Сергеевной уехали в село и Коля и Наташа, Василий особенно долго ждал их. Наконец потихоньку отправился по дорожке, надеясь их встретить. Прошел с версту, посидел, пождал, прислушался: ни бормотанья телеги, ни знакомых голосов не было слышно. Он встал и беспокойно, быстро зашагал в село. Не доходя до него, наконец услыхал знакомый звук телеги, но голосов не было слышно. Он отошел в сторону, присел на траву и на фоне зари увидел в сумерках все три милых силуэта. Впереди поблескивало белое пятно — это сама Надежда. Дети сидели смирно, и никто из них не пел, не лепетал, не дремал. Это было непривычно для них.

— Что так запоздали? — спросил он, вставши им навстречу.

Надежда Сергеевна вздрогнула от испуга, а Наташа прокричала:

— Папочка!

Но снова наступила тишина, и даже Коля что-то хмурился и прятал от него лицо.

Василий взял вожжи, сел рядом с Наденькой и заглянул в ее глаза. Ему показалось, что она удерживает слезы.

— Устала? Или письмо какое получила нехорошее?

— Нет, ничего.

Она взглянула на него, как всегда, приветливо и ласково, но даже в сумерках глаза ее излучали внутреннюю боль, глубоко скрытую и оттого еще более запечатленную.

— Но ты здорова?

— Да, конечно! — весело ответила она, но чувствовалось, каких усилий стоила ей эта веселость. — Колобов коров купил... Целых двадцать штук.

— И это тебя огорчило?

— Ничего подобного! То есть, конечно, он наваливает на твои плечи слишком...

— Да, но зато он нам рабочего дает и сепаратор ставит на заимке. Нам не придется каждый день молоко возить.

Наденька промолчала так, как будто все это ее теперь мало касалось.

Так, в напряжении, прошел весь вечер. А утром, увидав ее глаза, излучавшие не знакомую ему тоску, которая, казалось, отразилась во всех ее движениях, он все понял. Несомненно, Колобов ей проболтался о судьбе Викула, и вот она замкнула ее в своем сердце тайной мукой.

После обеда, за которым Наденька рассеянно щипала хлеб и, собирая крошки, складывала из них какие-то геометрические знаки, Василий нежно тронул ее за плечо и поманил к ручью. Ему казалось, что возле ручья, под его лепет, легче будет провести тяжелый разговор.

— Ну скажи же, друг мой, что с тобою? Мне кажется, я понимаю твое горе, — и, заглянув в ее глаза долгим, все понимающим взглядом, прочел в них то, чего больше всего боялся.

— Ты не любишь меня больше? — спросил он. — Ну признайся: я все теперь пойму... Я все пойму... — повторил он, полный нежности и жажды жертвовать собою для нее.

Но его нежность и задрожавший голос с силой притянули ее голову к нему, и, подавляя в себе ту новую и неизлечимо ранившую ее муку, она обхватила его шею и, ища в глазах ответа, спросила его задыхающимся голосом:

— Ну, а ты?.. Неужели же тебе не жаль его?.. Ведь он же брат твой?!

Василий не нашел ни слова для ответа, и вообще больше об этом они оба не сказали ничего. Но то, как он ласкал и утешал ее и по тому, как она затрепетала на груди его, говорило больше, глубже, всеобъемлющее слов.

Викул стал уже не между ними, а над ними — как святой, великий мученик.

И тем дружнее, тем настойчивее продолжали они новый путь свой, даже не зная, избранный он или случайный.

Он был единственным их утешением, единственным исходом, желанным подвигом и искуплением за личное земное счастье.

Hosted by uCoz