Г. Д. Гребенщиков

БРАТЬЯ ЧУРАЕВЫ

ЧАСТЬ III

ГЛАВА ПЯТАЯ

скоре многие пришли в себя, растолковали мерзкое лукавство Анкудиныча, а Ненила, бессознательно исполнившая злую волю своих мучителей, действительно скончалась. Но случай все-таки казался чудом и сослужил секте Анкудиныча большую службу.

На клич Чураевых в моленную по случаю бесследного исчезновения Груни пришло совсем немного прихожан. Все остальные явно отшатнулись от Чураева.

Ослабшим, потускневшим голосом служил молебен Фирс Платоныч. Когда же окончил, опустился на скамейку и долго так сидел с опущенной головой, забывши, что должен сказать положенное беседное слово напутствия и отпустить людей обедать.

Он чувствовал, что Груня не погибла, не бросилась в реку, как объяснял это Василий, все еще щадивший отца, но в тайне был готов смириться с этим, лишь бы не случилось то, о чем он догадался сразу, и о чем - он видел это - догадываются все соседи. Теперь, когда и так его влияние пошатнулось, он больше всего боялся этого семейного позора.

Но он еще не знал, что над его семьей, над всем родом, над всеми, еще недавно крепкими устоями его обычаев и веры, уже нагромоздились тучи, как глыбы скал, набросанных беспорядочно и грубо беспощадной рукой судьбы. И стоит только маленькому камешку стронуться с места, как все обрушится, загромыхает и раздавит своей тяжестью, похоронит все старинные сокровища.

И этим камешком было одно лишь слово, брошенное Викулом как будто невзначай, но с явной злобою против Василия.

- Умаялся ты, батюшка, а помощники мы тебе, видать, плохие.

- Умру вот, ужо отдохну, - задумчиво сказал старик.

- Вместо подсобы-то, от нас вреда бы не вышло... - пропел Ананий и сочувственно прибавил:

- Раньше смерти в гроб-то вгоним!..

Он пошарил синими глазами по притихшим прихожанам, как бы отыскивая в них сочувствия, и ехидно рассмеялся в лицо Василию:

- А Василий Фирсыч, поученный наш, видать, и много знает да молчит.

Василий быстро обернулся и, совсем не думая и скрывая ненависти к братьям, резко и отчетливо сказал:

- Могу и не молчать!

Чураев поднял голову и испытующе взглянул поочередно на сынов.

- Што это, как будто промеж вас дележ идет какой-то... Ты, Василий, помоложе, а, видать, зубастей всех! - и Фирс Платоныч, зорко посмотрев на меньшака, в первый раз заметил у него привычку дергать свою бородку.

Викул, поймав в лице отца суровость, встал с места и горестно воскликнул:

- Про все-то, ежели тебе, отец, сказать, дак волосы у те на голове поднимутся...

В моленной водворился шорох, а потом настала тишина, как будто вся изба внезапно опустела.

Василий посмотрел на Викула и за его спиной в толпе старух и девушек увидел Наденьку. Она опять была в своем обычном платье, стояла, прячась за других, и прикрывала все еще затекший глаз косынкой.

У Василия захолонуло в сердце, и злоба разлилась в его крови, как пьяное вино.

Он отвернул лицо от Наденьки и встретил пристальный тяжелый взгляд родителя. Потом поднялся с места и сказал спокойно, с непринужденной покорностью:

- Пусть, батюшка, рассказывают все, што я нагрешил! - он глубоко вздохнул, как бы набираясь силы, и прибавил тверже:

- Во всех своих грехах я повинюсь.

Наденька поспешно выступила из толпы вперед и тихо задрожавшим голосом сказала:

- И я тоже во всем каюсь. Я больше не могу...

Старик Чураев вдруг откинулся назад, стукнул костылем и, задыхаясь собственными словами, крикнул:

- Замолчите-е!..

Но, заметив у снохи кровоподтек под глазом, старик все понял и смешался перед неожиданно ударившим в его лицо новым позором.

- Я не могу!.. Я не могу больше!.. Пусть знают все, пусть все слышат! - задыхаясь, всхлипывала Наденька и, повернувшись к Викулу с негодующими жестами тонких полуобнаженных рук, зазвенела:

- Ну, да! Ну, да.. Я ненавижу тебя!.. Я презираю тебя!.. Ты мужик! Ты изверг!.. - и ослабевшая, захваченная горем, упала на грудь подбежавшей Анне Фирсовне, которая повела ее из моленной и лепетала, как ребенку:

- Да полно, полно ты... Да перестань ты, ягодка!.. А я и не слыхала, когда он тебя, варнак экой!.. О, Господи, да што же это делается-то с нами?..

В моленной долго властвовала тишина, которую нарушил наконец Ананий:

- А мне-то и невдомек. Я про другое думал...

- Про што еще? - вдруг загремел Чураев и, поднявшись с места, взял себя за грудь. - Ну, сказывайте все уж! Добивайте!.. При народе, при чужих людях... Казните!

- Да, батюшка, уж лучше сразу всё, - высокой нотой сказал Василий и вызывающе уперся взглядом в лицо родителя.

В моленной снова все задвигались и снова притихли. Фирс Платоныч, тяжело дыша, оперся на костыль и подался всем телом вперед, готовый броситься на сына. Справа от него стоял Ананий, слева Викул, а напротив Василий, и из четырех Чураевых образовался крест. Василию невольно это бросилось в глаза, и он подумал:

“Вот сейчас на этом кресте я распну столетнюю чураевскую правду!”

- Да, батюшка, я и на соборе собирался все сказать, как думал и не боялся ни тебя, ни Бога!.. - сказал Василий медленно и глухо. - И я хотел сказать всю истину не для чужих людей, - повышая голос, все тверже и отчетливее продолжал он, - ни для толпы ослепших твоих супротивников, а для тебя одного. И только для тебя, потому что только ты один в моих глазах еще не потерял почтенья и доверия... Только ты один достоин слышать и понять всю правду и не побояться огненных уколов совести!..

Чураев медленно и слабо снова сел на скамью и молча опустил голову на грудь.

- Над совестью моей не ты судья! - сказал Чураев твердо, не глядя на сына.

- Нет, я!.. - зазвенел Василий еще громче. - Потому что я твоя кровь и твоя плоть! Я мучаюсь и я отвечаю за твои грехи!..

- О своих пекись! - сказал Ананий угрожающе.

Но старик остановил его рукой и снова поник головой, готовый слушать сына до конца.

- Над нашим родом тяготеет гнев Божий! - продолжал Василий резко и отчетливо, как будто бил кого-то каждым своим словом. - И вот, отец, настал над нами суд его!.. Ты слушай, отец, потому что моими словами говорит тебе твоя кровь, твоя совесть... И я говорю только тебе, а не братьям, у которых уже давно нет ни веры в Бога, ни совести, ни разума...

- Нет, ты скажи нам, - вдруг закричал Ананий, - где Грунька? Кто ее с Антошкой свел?

Чураев застучал костылем, быстро поднялся с места и острым взглядом впился в Василия.

- Неужто и на это у тебя хватило духу?

- Слушай, отец! - вдруг уже исступленно закричал Василий. И Фирс Чураев подался назад от сына, увидев перед собой острый и упрямый, непримиримый чураевский взгляд. - Я не боюсь твоей и ничьей казни, но дай же мне сперва сердце свое вырвать что ли! - И Василий рванул себя за грудь рукой, как бы хотел вырвать из нее жестокую боль, а в голосе его послышались негодование и слезы.

Чураев, тяжело дыша, бессильно опустился на место и раздраженно давил костылем в пол.

- Я все скажу... Я ничего не скрою! - ровнее продолжал Василий, едва справляясь с голосом. - Мне нечего бояться и нечем дорожить. Потому что в вашего бога я давно не верую!

В моленной, как подземный гул, раздался ропот и негодование, а Василий вытянулся, как бы вырос, и звонким металлическим голосом продолжал: - Потому что ваш бог уживается с злодейством! - Василий строго, почти ненавистно впился взглядом в оторопевшего, безмолвного и неподвижного Анания, и голос его звучал еще непримиримее. - Потому что вы еще не люди, а животные, вы звери кровожадные, преступники, убийцы!..

У Василия сорвался голос, а Ананий отступил в передний угол, размашисто перекрестился и слезливо просипел:

- Господи, Господи! Накажи ты его, батюшка, порази за слова непотребные!

Фирс Платоныч сидел, не двигаясь с места, и, казалось, спал с открытыми глазами, видел тяжелый сон и думал, что это может быть только во сне. Только во сне!.. Наяву не может быть так много направлено судьбою смертельных стрел в одну грудь, в один час!

Но Василий еще туже, еще сильнее натягивал лук страшной правды и вонзал в грудь родителя все новые отравленные ядом стрелы.

- Да, вы убийцы. Вы все убийцы! - говорил он тише, как бы раскрывая тайну и заклинивая своим словом слушателей. - И я призываю тебя, отец, - снова повысил голос Василий и, как безумец, выкрикнул: - Признайся, что и ты убийца!..

И Чураев, Фирс Платоныч, задрожал и застучал зубами, но не в силах был ответить сыну. А Василий все звончей и беспомощней истязал родителя:

- Ты не такой убийца, как твой сын Ананий или незаконный сын Ерема. Ты слышишь, родитель, я знаю все!.. - с угрозой прибавил Василий. - И не такой, как твой родитель, не считавший за грех убить киргиза. И не такой, как твой дед, разбоем проложивший свои тропинки к Беловодью. И не такой убийца, как изувер Данило Анкудинов, который истязает жертвы для того, чтобы извлечь из них побольше выгод. Нет, ты, отец, убийца более преступный, более жестокий, ибо убиваешь именем своего Бога...

Чураев вдруг порывисто поднялся со скамьи и с перекошенным судорогой лицом угрожающе поднял свой костыль и глухо, не владея своим голосом, через силу произнес:

- Богохульник!.. Еретик!.. - и, шагнув к Василию, ссутулился над ним, почти касаясь бородой его головы, совсем хрипло, но отчетливо простонал: - Ты... не сын мой!.. Нет, не сын!.. - И весь вдруг выпрямился, откинулся назад, размахнулся костылем и ударил Василия.

И потом уже докончил не спеша, опять вернувшимся к нему зычным голосом:

- Будь проклят!.. - и повторил два раза, тише и раздельнее. - Будь проклят!.. Будь проклят!..

И рухнулся на Анания и Викула, тяжелый и большой, как поваленный бурею кедр.

Зашаркали, затопали шаги в моленной. Послышались стоны, шепот и суетня прихожан: в голос выли Анна Фирсовна и Стешка. Билась в рыданиях и причетах совсем придавленная горем сухонькая Прасковья Филатьевна, и слышались густые голоса соседей, стариков и Викула. Они на руках несли в хоромину глухо стонавшего Фирса Платоныча.

Потом, когда затихло все, Василий снова позабыл, как и тогда в горах, после свидания с Еремкой, где он, почему и что он сам. В моленной наступили сумерки, а с ними тишина, и в тишине бездумно, бессознательно Василий просидел до темной ночи, слегка ощупывая место на плече, ушибленное ударом родительского костыля.

Потом он встал, шатаясь, вышел во двор и посмотрел на яркие звезды осеннего неба. Его охватило холодом, как будто тело погрузилось в воду, и к Василию вернулась память.

“Проклят!” - грустно и беспомощно сказал он шепотом и пошел к избе в амбар.

Он лег на ящики, которые служили для него кроватью, опять забыл об окружающем, о будущем, о прошлом. Лежал с открытыми глазами и слушал одну грустную и однообразную нотку, которую где-то далеко выводил сверчок.

- Тю-ррр... Тю-ррр...

Василию казалось это повторением безнадежного и неизгладимо грустного:

- Проклят!.. Проклят!.. Проклят!..

Потом, осененный внезапной мыслью, он быстро вскочил и в темноте стал шарить на столе и в ящиках. Собрал какие-то бумаги, сунул их в карман, надел кафтан и снова сел на постель. Посидел. Потом, как вор, беззвучно вышел из амбара и мимо зарычавшего Пестри, не оглядываясь на освещенную хоромину, направился в ворота.

Но в воротах задержался, поглядел на окна нового дома: там было темно и тихо. У Василия заныла, заворочалась в груди тоска. Он подумал, как бы укрощая боль: “Уйти... Совсем и навсегда”. Но тут же снова выплыл с новой болью и мучительной тоской вопрос: “А Наденька?” И тут Василий в первый раз подумал и спросил себя: “А вдруг все муки эти она из-за меня взяла на свои плечи?.. Из гордости пожертвовала собой, и я это не оценил, не понял, слепец я, жалкий эгоист!..”

Василий вернулся, прошел и заглянул в окна хоромины. Там вокруг родителя столпилась вся семья. Ананий придерживал отца за плечи, а Викул держал перед ним жбан, должно быть, с квасом.

Василий постоял, как нищий под окном, вспомнил, что он проклятый, отвергнутый и не знает, куда ему идти, и бессознательно, почти бегом направился на верх большого дома. Бежал и сам не знал, зачем, но знал, что надо торопиться, торопиться...

Наденька сидела в своей комнате возле столика, полураздетая и неподвижная, и испуганно вздрогнула, когда увидела перед собой Василия.

- Бежим!.. Скорей! - сказал он, сам того не ожидая, и заспешил, как на пожар. - Берите самое необходимое. Одеяло, подушку и шубу... Теперь холодно. - И сам же схватил одеяло, подушку и шубу и раздраженно требовал, почти приказывал: - Да ладно и без кофточки, скорей, скорей... Там на лодке поправитесь!.. Скорее же - пока он там!.. Скорее!

Мотор ведь испортил кто-то... - лепетала Наденька, вдруг задрожав всем телом, но безвольно подчинялась Василию, спешила и роняла из рук свои вещи. - И бензин, кажется, весь выгорел... - Зубы у нее стучали, и руки не повиновались.

- Все равно!.. По течению и так уедем! Только бы до первой пристани... Скорей же, скорей, ради Бога!

И, крадучись, с узлами, они молча выбежали из ворот, скользнули к берегу, и оба вместе с натурой стали толкать в обмелевшую реку тяжелую с проржавленным железным днищем лодку.

Потом Василий бросил в нее узлы и схвативши дрожавшую и теплую руку Наденьки, посадив ее в лодку. Нога Наденьки в ботинке без чулка хлюпнула в накопившуюся на дне лодки воду, и Наденька невольно уронила коротенькое и смешное:

- Ой!..

Василий отыскал какой-то старый и тяжелый шест, стал в лодку и уперся в каменное дно, подумав мимолетно и нечаянно: “Чему быть, того не миновать”.

И они поплыли бесшумно, все быстрее и быстрее, по зыбкому теченью вниз.

Лишь когда совсем исчезли огни в немногих избах деревни, Наденька, откинув на спину концы платка, приблизилась к Василию, села и зажгла мотор. Он сильно хлопнул, выстрелил, как из ружья, потом еще и еще, но не послушался.

- Значит, вода попала... - сказала Наденька и снова села впереди на лавку, лицом к Василию, не закрывая маленького, оскорбленного лица, которое казалось в темноте бледным и худым, а глаза большими и печальными, как у Ненилы, когда она лежала на плоту.

Василий приловчился на корме и, направляя лодку шестом, зорко всматривался в темноту, обходя опасные, бурлящие места.

Долго плыли они молча, долго слушали журчание воды и думали каждый свою думу.

Мимо проходили горы, темные, грудастые, мохнатые от леса, и Наденьке по временам казалось, что они на них валятся и преграждают путь и что она их видит в страшном сне, которому никогда, никогда не будет конца.

Василий ничего не думал, как будто его ум, душа и сердце были опустошены. Он только чувствовал ломоту в ушибленном плече и в крыльцах от непрестанной борьбы с водой тяжелым намокшим шестом. Рукава его поддевки были мокры от воды, сбегавшей с шеста, а под сапогами похрустывали тоненькие льдинки, которые выковывал осенний утренник.

- Вам холодно? - наконец спросил он, почему-то строго, Наденьку.

- Немножко, да... - отозвалась она, и в голосе ее послышалась нежная покорность.

Это тронуло Василия, и он сказал ей ласково:

- Прилягте на узлы вон там в носу, и подберите ноги... Усните, вы измучались...

Наденька представила, как она будет спать, а он стоять и плавить ее дальше, без сна и отдыха, и в душе ее шевельнулась к нему благодарность, радостная, светлая и в то же время грустная. Дрогнувшим от волнения голосом она ответила:

- Нет, мне хорошо и так...

И снова они плыли молча, снова кланялся и выпрямлялся на корме Василий, измеряя дно и направляя лодку, и оба ни о чем не думали.

Только на рассвете, когда подул холодный ветер, и Наденька задрожала всем телом, Василий причалил лодку к берегу и, высадивши Наденьку, усадил ее под толстой ивой на сухих осенних листьях и стал укрывать и греть горячими руками ее ноги.

Она дрожала еще больше, но, счастливая, смеялась и, простивши все своей судьбе, тихо повторяла:

- Спасибо, милый... Спасибо!.. Я уже согрелась... Мне уже тепло. - И с сладкой усталостью закрывала глаза, в которые все пристальнее всматривался Василий, как будто открывал в них новые, никогда не виданные дали...

И говорил ей грустно и спокойно:

- Никогда не думал я, что такой ценой достается людям их любовь!.. Их истинное счастье!..

С восходом солнца они снова сели в лодку и направились в далекий путь...

А с этим же восходом к берегу реки, на место, где стояла лодка, пришел старик Чураев.

Бледный, не смыкавший глаз, но справившийся с потрясением, он хмуро наклонился к реке, поплескал на волосатое лицо холодной воды и, закряхтев, поднялся навстречу утренним лучам.

- Боже, милостив буди ми грешному, окаянному холопу твоему! - простонал он, и на бороду его вместе со струйками стекающей воды скользнули слезы.

Он кратко помолился, оглянулся на дом, в котором после вчерашнего уснули крепко и, ничего не зная, не догадываясь о бегстве сына и снохи, стал в свой челнок, взял шест и оттолкнулся от берега.

В душе его сложилось твердое и ободряюще горячее желание навсегда уединиться в пасеке и молиться там, уйдя от мира и мирских сует.

- Ни для бахвальства, ни для ради честолюбия, но для ради души, греховной и алчущей спасения! - говорил он громко, стукая шестом о каменное дно.

Опять, как весной, широко расставив в лодке ноги, мощно взмахивая волосатыми руками, он сильно упирался шестом о дно реки, и лодка быстро рассекала стрежь прозрачной, светло-зеленой осенней воды.

“Там приведу свои думы в лад с душой”, - грустно, как бы хороня себя, думал Фирс Платоныч. - “Там в тишине очищу сердце и выну дух мой Господу!..”

- И не убоюся гнева твоего за грехи мнози!.. - громко, как перед молящимися, восклицал Чураев и все сильнее, все быстрее подпирался, как будто хотел уйти скорее от собственного дома, оскверненного грехом и еретичеством.

По временам он гордо озирал берега, как стены нового, гостеприимно принявшего его храма, и видел в косогоре паутину маральих следов и мирно пасущихся в них саврасых зверей.

- Яко Давид царь, воспою славу твою!.. - слагал акафист Богу Фирс Платоныч, и наполнялась душа его слезами и восторгом, и высоко вздымалась грудь от жестокой скорби и обиды, которую превозмогал он силой упрямого решения.

- И дух прав обнови во утробе моей!.. - уже сквозь слезы простонал Чураев и еще упрямее, еще сильнее преодолевал могучими руками стрежь.

Он не заметил, как поднялся до порога, ниже которого всегда останавливал лодку, и, чувствуя в себе избыток сил и внутренне объятый пламенем молитвы, он исступленно ринулся навстречу пенистому бушующему порогу и, как бы желая перекричать водную стихию, звенел, взывая к Богу:

- Яко Твое есть Царство, и Сила, и Слава!..

Но лодка заартачилась, остановилась, как бы испугавшись зеленого водопада, и раздумывала: хватит ли у нее смелости.

- Нет, врешь, негодница!.. - разгневанно пропел Чураев и, выставив углами плечи, со всей силой налег на шест.

Шест погнулся под напором воды и задрожал, а лодка медленно подняла нос кверху и почти встала на дыбы, карабкаясь на водопад.

И вот зеленый водопад как будто вырос, стал выше, загородил всю реку, горы, лес ,небо. Шест выскользнул из рук, и лодка ухнула назад с пенящихся гребней порога. Фирс Чураев повалился в лодку головой к корме и свободно вытянулся в ней, как в просторном, открытом гробу...

Лодка повернулась носом вниз по течению, стукнулась о каменную глыбу, высунувшуюся из-под воды, и снова повернулась носом кверху. И так, кружась и колыхаясь на волнах, она неслась вниз по реке, укачивая неподвижного Фирса Платоныча, глядевшего на голубое небо тусклыми, но широко открытыми глазами.

Шест от лодки все больше отставал, а лодка неслась все быстрее, мимо маральих садов, мимо Черного утеса, с которого когда-то бросилась Оксютка, мимо Чураевки, мимо чураевской широкой, хорошо построенной усадьбы... Туда, в далекие просторы, по горячим следам беглецов...

По склонам и вершинам гор разгуливал ветер, срывал с березовых, осиновых, рябиновых и тополевых рощиц листья и щедро, полными горстями сбрасывал их в реку. Как золотые мотыльки, несметным роем слетали они вниз, садились на воду и в лодку на черный кафтан Фирса Платоныча и трепетали, легкие и пугливые.

Вечер заводил в ущельях песню, вольную и заунывную и дерзкую, как будто угрожая, что приближается зима, суровая и ранняя, но с холодным саваном, с мертвящим, долгим сном земли.

Hosted by uCoz