Г. Д. Гребенщиков

БРАТЬЯ ЧУРАЕВЫ

ЧАСТЬ I

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

олнышко еще не вышло из-за гор. В долине над рекой через пороги пышной, седой поветью плыл туман. Новый дом Чураевых был выше всех других, и первый луч сперва окрашивал блестящей позолотой его крышу, потом заглядывал в раскрашенные окна второго этажа - хоромины, и уже потом заигрывал с хмурыми и маленькими окошками темного старенького пятистенника, в котором жили одни лишь темные старого письма угодники с рукописными в деревянных крышках книгами “от времен”.

С тех пор как в пятистеннике нашла приют моленная, в ней никто не жил. Лишь изредка на широкой скамье у входа ночевал Фирс Платоныч, и то только когда его особенно терзали думы, и он подолгу, до усталости, молился здесь.

Средняя стена была прорублена широкой аркой, и потому моленная вмещала до ста стариков, а их и со старухами в моленной больше не бывало, разве на обедах в большие съезжие праздники бывало больше, зато тогда распахивались широко двери хоромины, и никто не уходил без угощенья.

Пятистенник стоял в длину с востока к западу, окошками на юг и на восток. Но оттого, что на восточной стороне был полусадик, а на окошках спиною к солнышку стояли иконы, в моленной всегда было сумрачно. А темно-зеленая с синими цветками покраска стен и потолка усиливала сумрак, и потому-то по утрам перед моленьем старух и стариков - о молодых и говорить не надо - в моленную не манило, хоть там и много было скамеек для тихой предмолитвенной беседы.

Все прихожане собирались в ограде, размещались на завалинках и на крылечке и особенно на большом раскрашенном крыльце хоромины, откуда были видны река, и горы, и плывущий над речной долиной туман, и небо над горами - весь Божий свет.

К большому, новому дому молельщиков тоже не тянуло. По праздникам там возле лавки больно много толклось всякого народа, всяких вер. Они смеялись, озорничали, жевали серу, грызли орехи и подсолнухи. Бывали даже и такие, которые табак курили.

И хорошо, что коридор нового дома с широкими дверями лавки выходил не в ограду, а на улицу, и от моленной его не видать. А то соблазну было бы не мало.

В Петров день еще до солнышка в ограду, на мураву-траву и на крылечки моленной и хоромины собрались степенные старики и старухи, мужики и молодицы и даже малые ребятки. Все в черных нанбуковых кафтанах, сарафанах и поддевках. Даже босоногие, вихрастые, без шапок, мальчуганы и те в новых черных “подоболочках” из дешевого сатина.

У старух - лестовки в руках, сшитые из узелков холстины, у стариков - цветные стеганые коврики, величиною в две ладони, чтобы при земных поклонах не касаться пола чистыми руками. У иных же просто старые, замызганные костыли в руках. У двух малюток девочек - желтенькие, из чистой бересты туесочки. У одной хворает дряхлый дедушка, у другой - при смерти бабушка. Дедушка Чураев польет им в туесочки благодати Божьей, разведенного богоявленской святой водой с медком причастия - крупитчатой мякушки, хранимой от времен издревлего благочестия, которую дала святому отроку Андрею Олонецкому сама Богородица, и дедушка и бабушка заочно причастятся сами.

На девочек-малюток и старые и молодые смотрят ласково и спрашивают озабоченно:

- Не умерла, знать, еще бабонька-то?

- Дедка-то твой с языком ли?

Нет, бабонька не умерла - причастья с непорочной отроковицей ждет. И дедка с языком - сам, немощный, послал наставнику малютку с туесочком. Принесут малютки благодати - тогда и умереть не страшно.

В черном и блестящем, как крыло ворона, сатиновом сарафане, умытый и причесанный вышел на раскрашенное крыльцо своей хоромины Чураев. Он в пояс поклонился прихожанам, голос его звучал сегодня мягче и распевистей:

- Ну, старички почтенные... Помолимся! - приветливо сказал он и первый шагнул на узкое крыльцо моленной, а из сеней тремя ступенями поднялся в горницу - молитвенное место, горнее...

И горница вслед за наставником пополнилась фигурами молящихся в темных одеждах, отчего в моленной стало еще сумрачней.

Передняя стена, опоясанная поперек широкой деревянной полкой, покрытой цветной холстиной, украшенная темными, старинными иконами, тяжелыми большими книгами, кадильницей, похожей на железный ковшик с ножками, и желтыми, своей работы восковыми свечами, остановила на себе все взоры.

Все долго молча крестились, кланялись, шурша сатином, нанбуком и кашемиром; потом наставник отделился от толпы, шагнул вперед и, метнув направо в сторону Кондри суровым взглядом, громко произнес:

- Слава и ныне!

Звонко и отчетливо, почти сердито, зазвенел Кондрин голос:

- Слава Отцу и Сыну и Святому духу... И ныне, и присно, и во веки веков... Аминь!..

И все, как пшеница-черноуска под напором ветра, враз поклонились в землю - положили “начало”...

Чураев первый поднимается и крестится, а Ананий уже подносит ему дымящуюся кедровой серою кадильницу. Наставник подходит к иконам и поочередно и крестообразно кадит им с понятной и простой молитвой.

- Господи, помилуй! Господи, благослови!

Ананий озирается на стариков, потихоньку кашляет в руку и дребезжащим, сиплым голосом заводит древнеправедный мотив.

- Господи-е, по-ми-елуй. Господи, по-ми-елу-ай. Господи-е, по-ми-и-елуй!..

Безрадостную песнь дружно подхватывают старики, и сумрачная моленная изба качается на волнах старого унылого мотива, напетого еще издревле замурованными в подземельях христианами.

- Рцем - двенадцать! - резко покрывает голос приказ Чураева.

И голоса все громче и увереннее, все печальнее поют:

- А-а - Господи-е, поми-е-луй-а, Господи-е, поми-и-е-луй!..

Перед иконами мерцают огоньки свечей, с темных стен смотрят разведенные по синему фону зеленые растения и цветы. На растениях висят яблочки, похожие на красные блины, на яблочках, воткнувшись в них клювами, а ножками опираясь на синий воздух, питаются неведомые птахи. А с потолка глядит на всех желтой краской нарисованное солнышко, похожее на распустившийся подсолнух.

- В землю прими ны, яже еси от земли взят бысть... - поют, перегоняя один другого, старики.

Фирс Платоныч продолжает кадить, а звонкий голос Кондри покрывает голоса:

- И ныне и присно...

- И во-о-ве-я-к-и ве-е-ко-ом а-ями-ень! - загробно, скорбно и сиповато заканчивает Ананий.

И вновь черные колосья с шумом падают перед иконами.

Но снова поднимаются все на ноги, и снова тишина. Снова руки всех поджаты на груди, кисти под локтями или под мышками, и Фирс Платоныч над раскрытой книгой зычно произносит:

- Иже возлюбит мать или отца своего паче мене - несть, мене достоин...

Качает головой Прохор Карпыч, длинный, малоносый и белобрысый шурин Анкудиныча. По-своему он понимает слова писания и вспоминает про племянника Самойлу, ушедшего в поморские скиты.

- Иже возлюбит брата или дщерь свою паче мене - несть мене достоин! - провозглашает Фирс Платоныч.

- Да, вот Он што Господь-от говорить... - вслух произносит Прохор Карпыч и наставительно озирается на молящихся соседей, как будто этим хочет показать им, что осуждает он всем неведомый поступок Самойлы.

Нейдет на ум ему молитва. Опозорил его зять Данило Анкудиныч, обидел, отшатнулся от Чураева - свою моленную, слыхать, затеял... Шушукается с разными прохожими, втайне беседуют по праздникам, а в беспоповскую, свою моленную нейдет.

- Аще да никто же не избежит геенны вечные! - заканчивает дьяк-простец угрозу за измену Господу.

- О, Господи, прости-помилуй! - в страхе произносит Прохор. Жалко ему Анкудиныча и Самойлу жалко.

- В геенну?.. Уж больно круто и сурово што-то! Нет, надо уговорить Данилу, надо, чтобы покорился он и раскаялся. Да где же? Больно упористый! И сын в него пошел: ишь что затеял - ушел в какие-то поморские скиты. Бог весть в какие страны. И иначе, как за новой верой... Не иначе!..

“Потеряли мы веру вместе с книгами, потеряли-де мы истинного Бога”.

И Прохор Карпыч слушает Чураева, а понять не может. На уме свое идет.

- Было дело, - вспоминает Прохор, - Прятали мы книги и иконы, в мешках муки спускали их на дно озер и рек, отопревали длинные веревки, погибали книги и иконы. А то еще случалось - перед обыском начальства - складывали книги в печи, загораживали их дровами, затопляли печи, когда начальство врывалось в избы - сгорали, истлевали книги в пепел.

Было дело. Было дело, Господи, прости нас грешных! - уже вслух говорит Прохор и крестится и кланяется без очереди, один среди стоящих неподвижно одноверцев.

Молодые мужики, и бабы, и ребятки видят, что самый почтенный дедушка Прохор, самый ласковый и тихий крестится, и тоже начинают крестится и кланяться, но Ананий слышит шорох, строго озирается на задние ряды, и все опять стихают, пойманные на ошибке.

А Прохор Карпыч опять про Анкудиныча и про Самойлу:

“Не женил вовремя сына. Не взял Анну у Чураева - вон какая ягода-девица бедняку досталась... Загордился - вот наказал Господь... Ушел в поморские скиты Самойло - вера верой, а бабу тоже надо... О, Господи, прости!” - спохватывается Прохор Карпыч и, чтобы отогнать навязчивые размышления, еще старательнее крестится и бьет поклоны.

Кланяется Прохор Карпыч Богу, а видит крупную фигуру Фирса в черном, лоснящемся от новизны кафтане. Кланяется Богу, а Чураеву завидует:

“И почет ему и уваженье... И богат он и славутен... сыны у него - как три ястреба. Особливо речист-востер был меньшак, Васютка!.. Ух, забросает он еретиков огненными словесами. Недаром Фирс не пожалел денег, сызмалетства отослал в Москву в ученье...

И рядом с завистью в душе Прохора укладывается почтенье к Фирсу.

- Спаси его, Господи, помилуй!.. Прости его, господи, коль он в чем тебя прогневал! - Любит Фирс почет и богачество... Любит стоять повыше других - прочих. Прости его, Господи, помилуй! - шепчет Прохор и трясет белой, длинной бородой и швыркает в себя пахучий дым от кадильницы маленьким ребячьим носом.

Так пробеседовал с собой и с Богом все моленье Прохор Карпыч, показалось ему моленье легким и коротким, когда услышал, что уже задвигались, зашевелились, зашептались старики и старухи, отодвинули от стен скамейки, сели отдохнуть после молитвы... Молодые вышли на крылечко, ребятишки разбежались по ограде. А Фирс Платоныч стоял у столика над закрытой книгой и всматривался в свою душу, накапливал сильных слов для беседной речи к прихожанам.

Ограда покраснела от нарядов полнотелых девок, Груниных подружек. Ленивые молиться Богу, они пришли к Чураевым из любопытства: по праздникам в ограде у Чураевых всегда людно и что-нибудь есть новое - либо с заимок крестить ребенка привезут, либо с верховья реки кто-либо “убегом” брачиться приедет, либо просто разговор занятный кто-то затеет. Всех занятнее говорит всегда замужняя Анна Фирсовна... Смеется белым полным лицом своим со складкою под подбородком и рассказывает девкам, как надо замуж выходить, да как ребят родить, да как мужей на привязи возле себя держать. Девки фыркают от смеха, розовеют, как заря поутру, а все-таки все тянутся к Анне, замкнут ее в кружок и смотрят в маслянистые глаза речистой молодухи. И чаще всех, смелее всех выспрашивает у сестры шустрая и кругленькая Груня. Так и тянет к уху Анны сочные, малиновые губы: спросит тайное и щурит на подружек синие глаза, морщит в смехе розовый носик с крупными игривыми ноздрями.

И все позабывают, что в моленной Фирс Платоныч со стариками и старухами о спасении души да о смертном часе говорят. На красных сарафанах не раз останавливался острый взгляд Анания. Ему беседовать со стариками не приходится, у него дела в ограде - доглядеть за благонравием. А тут еще приехали беглые жених с невестою. Беда их в том, что жених-то беспоповец, как и все чураевские прихожане, а невеста из спасовского согласия. И хочется ей выйти замуж и боится оскорбить родительскую веру. А жениху брак закрепить необходимо поскорее: начинается страда - своя работница ко времени.

Жених с невестою стоят возле оседланных, в мыле лошадей, невеста еще и шаровары не сняла, лицо у нее девическое, виноватое и вместе с тем задорное, потому что незнакомые девки и бабы на нее глаза свои проглядели.

“Ой, стыдобушка... Ох, провалиться бы мне...” - сквозит в ее глазах, и не может она войти в чужую, незнакомую моленную.

Но Ананий, хоть и скуп на слово, а резонит:

- Решилась от родителей бежать, дак надо уж к одному берегу прибиваться... Нечего робеть-то!..

Да и жених не робок, а бороде, годистый.

- Снимай шаровары-то, да пойдем скореича... Окрутит нас дедушка Чураев, а там уладится - как нито...

А Анна Фирсовна уже тут как тут, подле невесты:

- Пойдем-ка сперва в сени. Переодевайся!.. Где у те наряд-то брачный?

Груня отвязала от седла суму, достала из нее красный узел с вкусным запахом ситцевой обновы и позвала подружек:

- Пойдемте, девки, невесту обряжать.

Оттолкнули девки от невесты растерявшегося жениха, спрятали ее в сумрачные сени хоромины и зазвенела там многоголосая обручальная:

- Ай, не полати-то ли гря-анули,

Да по рукам-то девку вда-арили...

Звонче всех поет Груня, а Анна Фирсовна, повязывая кашемировой шалью невесту, торопливо спрашивает у нее:

- Как зовут-то?

Подхватили девки беглую свадьбу на высоко взлетевшие крылья песни и растрогали сердце незнакомой девушки. Залилась она словами, слушая певучие слова:

- Ай, как не печь-то повали-илася
Да у нас Агафья заручи- илася-а-а...

Все дружнее поют девицы, все вольнее берут за сердце их слова:

- Да бежит речка, речка бы-ыстрая
Да речка быстрая, струистая-а,
Ай, как бежит она по камушкам
Да по камням, пескам, под го-орушку...

Поют печальное, а самим весело. Торопливо снарядили Агафью под венец и шумною толпой ввели в моленную, поставили перед задумчивым лицом Фирса Платоныча. Сообща все помолились за нее, когда ее переводил наставник из спасовщины в беспоповщину. Простояли обряд благословения брака, искололи насмешливыми взглядами неповоротливого новобрачного, пошушукались промеж собой: “Не первую, должно, берет... Небойсь от первой-то ребята есть... Ишь, бородатый”. И снова вышли все из темной моленной, на мураву-траву, на солнышко.

А Фирс Платоныч все еще в моленной - со стариками посидеть остался.

Высоко поднялось на небе солнышко - уже давно коровы и быки, задрав хвосты, прибежали из лесу и толкутся в тени возле амбаров и дворов. А Фирс Платоныч все еще не ел.

Уже уехали новобрачные для новой жизни где-то на заимке, для ожидания там гнева и прощения великодушных родителей - только тогда сноха Варвара вошла в моленную и с поясным поклоном напомнила свекру:

- Ты, батюшка, ведь все-то голодехонек.

- Не один говею, мила дочь!.. Вишь, тут и другие не обедали, а Бог хоронит, не умерли!.. - и он, вставая со скамьи, сказал немногим старикам, сидевшим тут же:

- Сказано бо есть в писании, што не хлебом одним человек питается... Ну, старички! Спаси вас Бог, да не убоимся вовеки! - прибавил он многозначительно и загасил догоравшую свечу у иконы Спаса.

Сгорбившись и темнея на яркой зелени кафтанами, старики устало побрели из чураевской ограды по домам. Чураев же шагнул на крыльцо хоромины молодо и твердо. Взгляд его неодобрительно скользнул по красным сарафанам дочерей, звонко смеявшихся возле ворот, потом через ворота к маральникам, потом поднялся к летевшим над горами облакам...

У большого нового дома, возле лавки, в которой торговали зять Филипп и Кондря, шумела пестрая толпа, а в ней ширыкала гармоника, и Антон в желтой рубахе и широком лаковом ремне, слегка перебирая лады гармоники, манил глазами Груню от ворот и потихоньку подпевал:

- Эй, выйди, мила, на крыльсо-о
Да дай с правой руки кольсо-о...

Чтобы не слышать песен, Чураев плотно затворил двери в сени. Прасковья Филатьевна сидела за столом в прохладе сеней и, подсыпая Фирсу Платонычу в сусло свежей ягоды клубники, уговаривала сноху Варвару:

- Да ляжь ты, отдохни немного... Пускай Грунятка похлопочет. А то и у Анны жиру много - пусть подсобят...

Чураев ел медлительно, рассеянно и думал о своем.

Ананий , отворивши в сени дверь, спросил его с крыльца:

- Как, батюшка, завтра за маралов не возьмемся?

Фирс Платоныч не расслышал или крепко думал о своем и не ответил.

- Мужики, мол, наниматься пришли - маралов ловить... Рога-то, поди, надобно снимать уж.

- Орудуй сам. Не маленький! - откусывая хлеб, сурово проворчал Чураев и опять ушел в себя.

Ананий вышел на ограду к мужикам и сел с ними в тени возле завозни так, чтобы через ворота была видна заречная часть гор и городьба маральников.

Он повел с ними речь не о поденной плате, а о том, что в прошлом году ловили также да трех самцов изувечили.

- Перво-наперво уговор, ребята, вот какой, - бабьим голосом наставлял Ананий дюжих мужиков, - хоша он и зверь, а с ним надо не круто поступать, потому он, на худой конец, две сотни стоит, а изувечил - за него пятитку не дадут... Его надобно так поймать, штобы ногу не сломать - нога у него тонка, а наипаче всего надобно рога беречь... В рогах у него и вся цена...

Ананий уговаривал работников беречь маралов, а у самого под редкими волосьями пониже скул так и ходили желваки. Никто так не сердился на маралов при съемке с них рогов, как он. Весь вытянется в струнку, станет легким и упругим, и никто ни слова от него не услышит за целый день, пока гоняют - ловят быстроногих перепуганных маралов. Когда же марал пойман, Ананий всегда первый схватит его за рога, первый сядет ему на спину, хотя марал, растянутый за ноги веревками, лежит уже на земле с бездонным ужасом в прекрасных выпуклых глазах.

Ананий, предвкушая свои победы над маралами, передвигал челюстями и сквозь стиснутые зубы наказывал мужикам:

- Ну, дак завтра спозаранку... Благословясь начнем, ребята!..

Светло-синие глаза его, прокалывая пространство, нащупывали за рекой, в паутине жердей, живые точки и несли туда острые стрелы охотничьей страсти и хищного самодовольства.

Hosted by uCoz