Третье сказание: Царь Буян

Рассказ третий

ту лютую пору не было на Руси такого человека, который не клонил бы голову от тяжелой думы.
Не было такого человека, до которого бы не коснулось горе, которого бы не нашла беда, в каменной ли он палате, в крепком ли высоком замке, в хижине ли бедной или просто в чистом поле.

Поднесли Лихому атаману добрую одежу - оттолкнул рукою: думал про другое.

Подвели Лихому атаману серо-яблочного жеребца под черкесским седлом из-под князя Бебутова - выругался: помешали думать.

Не сел в седло, вели коня за ним на поводу. Вздымалась пыль дороги тучей.

На щеках княгини грязными полосками засохли слезы с пылью. Задремала она на груди у князя, потерявшего и память и рассудок и не умевшего сидеть в простой телеге... Все волочились ноги его, проваливались сквозь дырявый короб...

Не глядел Лихой на князя, не видал княгини: думал про другое.

А другое - либо позабыл, либо не под силу, либо вовсе не понятно, либо душу давит стопудовым камнем.

- Што замолкли? Пойте песню, што ли!

И запели песню проголосную, старинную, арестантскую - штабные, опытные певцы, приближенные Лихого:

В лесах дремучих - разбойнички идут.
На руках своих могучих носилочки несут...

Ух!.. Какой такой грустью древней ударило по сердцу?

Кто, когда и где рассказывал? Бабушка или сестра, когда малюткой был? Или во сне видел, или в острогах наслышался? Или в какой книжке вычитал, когда в поместье разоренном летовал со своим штабом?

Эх! - на тех ли на носилках
Атаман - из солнца кровь...

Ух-х, да как же душу надрывают, подлецы!

И атаманы, и разбойнички, и каторжные подневольнички по лесам ходили, да!.. И многое не перечтешь, не передумаешь, а только знает атаман, где вычитал. А вычитал в остроге, в острожной больнице у соседа книжку брал. Еще думал тогда: если бы до царя дошла вся правда - выпустил бы царь из неволи, всем бы волю дал: живите братьями!

Но правда до царя не доходила, не допускали пристава и заседатели - дальше министров ни когда не доходила правда.

А по Руси бродило много правд и кривд и много разных гибелей. Но не погибла Русь и не погибла так душа, под стопудовым камнем не ходила по лесам. А если и ходила - не было ей куда пойти на покаяние, было, где грехи свои замаливать, было для чего вериги надевать, было для кого смерть принять!

- Эй, заводи другую, черти! Надоели!

И завели другую, веселую:

Жила была Россия - великая держава,
Буржуи продавали - налево и направо.

- А вы рады? Сволочи! Другую!

Но смешались певцы и замолчали, и не требовал Лихой от них больше песен. Забыл он обо всем, и еще ниже наклонилась его непокрытая, всклокоченная, усеянная пылью буйно кучерявая голова с чуть заметными серебреными нитями.

Нет, не одни разбойнички ходили по лесам дремучим. Не одни беглые бродяги, безымянные.

А ходили по Руси издревле согбенною, старческой походкой, в белых холстяных рубахах и белобородые, древние наши отцы и деды, а с ними - сухоплечие измотанные мужики - безлошадники, а с ними - косолапые али беспалые парнишки малые, грезившие и во сне и наяву об ушедшей в монастырь любимой и святой сестрице.

Тропинками лесными и степными, и бездорожными болотами, и каменистыми горами брели искали они мест нетоптаных, и несли на те места в котомочках заплечных все достояние свое - пригоршни сухарей на день грядущий. А в сердце несли веру полудетскую в пречистую и пресвятую Богородицу, и в мерликийского угодника и чудотворца Николая, и в странника сурового, помощника в скорбях Николу, и в милостивого Власия, и в Егория храброго, и в великомученика Пантелея, и в многих-многих и всех святых, в архангелов и ангелов, и в серафимов шестикрылых.

И строили отцы и деды древлие келейки под белыми березами. Строили скиты, починки и монастыри великие. Потели над тяжелыми каменьями и строили святые храмы и обители и пели в них великопостное и предпасхальное:

- "Разбойника благоразумнаго!.."

Строили отцы и деды Русь великую, под Богом ходящую, в грехе и в покаянии сущую, в труде и в странствиях творящую, в вере непреложной града вечного и нерушимого всегда искавшую.

И кто не мог пройти убродом через замети-снега глубокие и реки многоводные - она переплыла. Кто не мог перейти через темные леса, через болота беспроследные - она прошла ногою твердою. Кто не мог высидеть многих игов подневольных - она высидела.

Ну, пробрела же, прошагала на раздольные теплые степи полуденные. Ну, пробралась же к пяти морям великим и наступила же на берега заморские. Ну, покорились же ей и прибрели с поклоном племена с Востока, с Севера, с Запада и с Юга.

И призвали же к пышному престолу северного князя Рюрика. И надел же Мономах корону царскую, выкованную из сплошного золота и разукрашенную самоцветными каменьями - тяжелую.

И были же на Руси цари и патриархи - тысячу годов. Али все это была только сказка-выдумка?

Ведь светило же над Русью солнце красное?

Ведь издревле праздновалась Пасха с красными яичками? А на красной горке ведь росла же мурава-трава и цвели цветики лазоревые, и водились на пригорках хороводы развеселые?

А на красных девушках-невестах красовался красный сарафан?

И было слово красное, слово прекрасное - родным братом крас и перекрас - прелести.

Аль и этого не было? А было это только в песнях или в сказках бабушек? И почему не видел никогда сам атаман Лихой ничего такого радостного, веселого и красного, как красны и прекрасны все слова о той Руси минувшей?

И вот пришли, будто, какие-то века суровые, безбожные. Зашаталась вера, раскололась ересью, задрожала на царях корона, а последний царь и вовсе уронил ее - не осилил тяжести.

А как уронил корону царь бессильный - в роковое одночасье уронил и свою голову, и замертво в великих муках от руки своих же подданных упал вместе с царицей, с царевичем и с четырьмя царевнами.

И поднялось над Русью знамя красное, из красного тканья нерукодельного, и смешалось с красным пламенем над древними монастырями и церквями божьими, с красным заревом над всей землей русскою. И полилась большими ручейками густая кровь народа русского - хмельное красное вино буйно-веселых атаманов и разбойников.

Непрошеною и нежданною, без слов и без хотенья, сама песнею-былиною складывалась эта дума в голове и в сердце Лихого.

И вдруг, с последнего предгорья, увидал он перед собою белый и высокий монастырский храм, над главной колокольней которого развевалась большая красная кумачовая материя.

Выпрямился атаман, повернул голову назад и жестокой хваткой взялся за гриву княжеской лошади. Сел на коня и разъярился.

Но взглянул вокруг на тысячи вооруженных спутников, дернул лошадь за поводья с такой силой, что стальными удилами разорвал ей до крови уздцы. Жеребец спружинил задние ноги, сел хвостом на какую-то телегу, и, рванув поводья, оскорбился, заплясал и взвился на дыбы, желая сбросить с себя незнакомого и грубого, неопытного всадника.

Но всадник перепрыгнул канаву и поскакал вперед, где расхлябанным усталым шагом шла расстроенная воинская сила.

- Эй, вы! Што баранами идете? Арестанты в кандалах и те шагают в ногу. Собрать всех музыкантов наперед. Ну, скорей! Раззявы!

И матерное слово атамана мигом всех взбодрило.

А в монастыре справлялась красная победа. Накануне под вечер, когда из него вышел с похоронным шествием Лихой и белые заняли монастырь, красная дивизия их обошла, и князь Бебутов даже не знал, что во время смотра им частей в лесах, - в монастыре десятками расстреливались офицеры и сдавались части, подходившие туда для подкрепления белых.

Убегая от повстанцев в монастырь, многие попали к красным и монастырские конюшни, служившие тюрьмою, были переполнены людьми, искавшими спасенья под защитой монастырских стен.

В заднем закоулке монастырского двора, у высокой, зубчатой и толстой каменной стены с отвалившейся штукатуркой, на страже возле арестантов стояли два солдата. Они расположились возле опустевшей собачьей будки, в которой была спрятана, связанная в узел, какая-то одежда.

Собака давно сдохла с голода или была убита и съедена голодными людьми, и лишь ржавая цепь ее, переползала рыжей змеей через крышку будки.

Было позднее утро и старый, с полинявшей позолотой крест на главном храме, тускло поблескивал на высоте. Над большими, настежь раскрытыми воротами монастыря поднималась каменная арка, увенчанная ржавым железным крестом. Этот крест был погнут и расшатан - по нему много выпущено пуль, как в мету, но осилить крепкой старины никто не мог. Крест только сбоченился, но упрямо продолжал стоять над входом в обитель.

От конюшен шел узкий задворок и вел на площадь монастырского двора, откуда доносился чей-то жиденький, осипший голос, а по временам его покрывали крики одобрения или ропота большой солдатской толпы. Там с восхода солнца происходил митинг: окруженный красными командирами и, возвысившись над толпой солдат, держал речь политком штакора. Восхваляя доблесть пролетариата и победоносное шествие восставшего народа к свободе, равенству и братству, он рассказывал о только что им виденных потрясающих зверствах белых и о том, как легко теперь вздохнет раскрепощенный народ под защитой красного знамени.

В конюшне же, среди пестрых и случайных арестованных, возле узенького окошка сидел Евстигней. Столь счастливо спасшийся вчера от казни белых, он в поисках своего кабана, ухитрился все-таки попасть и к красным.

Измученный, два дня ничего не евший и потерявший голос и надежду на спасение, он испытывал теперь такую жажду, что весь остаток сиплого голоса тратил на мольбу то к одному, то к другому из часовых.

- Ну, дай водицы! Ну, глоточек! Эй, ты! Хрещеный ты, ай нет?

Евстигней уже привык к мужицкой своей речи и даже научился думать по-мужицки в эти дни дьявольского ряженья.

Часовой, стоящий ближе к арестантам, был в каком-то безобразном головном уборе. Шапка его походила на бабий кокошник, только из засаленного желто-зеленого сукна и с рожками на темени. Он был в гражданских брюках, ноги в лаптях и зеленых обмотках. Пиджак на нем был городской, хорошего материала и с большого роста, а поверх пиджака красовался блестящий офицерский пояс полицейского образца. Второй одет был в длинную прожженную и грязную шинель и вязанку. Через плечи у обоих были длинные патронташи в виде пулеметных лент. Первый сидел у края будки на колоде и жадно ел черный кусок хлеба с кусочками завалявшегося жилистого сала. Кривя лицо, чавкая и давясь, он злобно говорил второму часовому:

- Какие порции? Кости обглоданной я не видал. Гм... Порции!

Второй же часовой сидел на корточках и, не вынимая из собачей будки офицерский китель синего сукна, показывал товарищу и недовольным голосом увещевал:

- Ну, возьми этую! Гляди - суконная!

- А на кой мне она леший? На селе надень - на смех подымут!

- Ну, штаны возьми! - уговаривал второй и, пряча в будку китель, достал оттуда же генеральские брюки.

- С лонпасами? - возмущенно крикнул первый, вытягиванием шеи помогая углотнуть плохое, не разжеванное сало.

- А иде ж тебе без лампасов узять? Они все брюки теперь офицерские.

А Евстигней молил из заключения:

- Ну, застрелите, што ли! Легче моему нутру будя. Эй вы! Люди вы, али дьяволы?

Первый часовой, не глядя, ткнул штыком в решетку, чтобы прекратить надоевшее ему нытье и спросил у второго:

- А пошто ж ты сам их, офицерские, не носишь?

- Ну, знамо, пошто: боязно!

- То-то и да-то: знамо! А эти все в крови...

Он бросил последний кусочек хлеба в рот, взял винтовку на руку и заговорил рычащим голосом:

- Я и говорю - ежели такая собачья должность - лучше самим к стенке стать!..

Он подошел к толстой каменной стене, со злобой сковырнул штыком вместе со штукатуркой брызги свежей крови и отвернулся.

Другой же, пнул узел с одеждой в собачью будку, схватил винтовку и бросился на не унимавшегося Евстигнея.

- Да замолчишь ты, ай нет сегодня? Жилы вытянул - канючит дьявол!

Он повернулся к первому.

- А мне, думаешь, сладко: хошь - не хошь, стреляй людей? Што ж мы каменные?

- Ну, што-о же это? - доносился голос Евстигнея. - Где же Бо-ог-то?

И это слово окончательно взбесило часовых. Они оба враз бросились к окошку:

- Молчи, сволочь! Я те Бога покажу-у!

И тут же оба вытянулись и встали по уставу.

Из монастырской ограды шла кучка красных командиров, а впереди шел жиденький человек в белой рубахе и в черных выпущенных брюках. По бокам его, на низко оттянутом поясе, висели два револьвера, а в левой руке размахивался портфель, пышный, как подушка. Видно было, что он тут самый главный, так, как один из командиров, высокий настоящий офицер шел возле него почтительно, почти бочком и, говоря, наклонялся, прикладывая руку к козырьку.

Маленькому был неприятен этот большой рост и он недружелюбно поднимал свое лицо кверху так, что его военная фуражка съезжала на затылок. А так как волосы у него были длинные, как обычно носят поэты, музыканты и художники, то бритое, бледное и нервное лицо его напоминало лицо женщины. Он шел быстро, сгорбившись, широко размахивая правой рукой и беспокойно бегая глазами по сторонам.

- Пора понять, товарищи, мои задачи! И они вовсе не мои, не личные. За мною стоит пролетариат всего мира. Следовательно, я не могу поступаться его интересами из-за каких-то десяти монашек!

- Но, товарищ политком! - обидчиво сказал высокий. - Я говорю, что у солдат из-за монашек непременно будет свалка. А это отразится на всем нашем задании.

- Что значит свалка? - даже остановился политком на месте.

Он начал не доверять офицеру.

- Не хотят расстреливать! - с ужасом на лице доложил второй из свиты, толстенький и тоже настоящий офицер. - Говорят - пусть нам дадут их сперва на утеху, а мы, дескать, не выпустим.

- Это возмутительно! - взвизгнул политком. - Я не позволю пачкать наше знамя узаконением разврата и насилия над женщинами! Расстрелять всех до единой и немедленно! И, пожалуйста, без колебаний!

Он отвернулся и, приближаясь к часовым, запальчиво крикнул:

- А вы тоже не хотите исполнять приказ?

Он неумело выхватил из кобуры револьвер и в слабой женской руке его револьвер закачался от непомерной тяжести.

- Тогда я вас самих поставлю к стенке! Латышей, китайцев вызову! Что?

Первый из часовых взглянул на политкома и обозлился на него за то, что рядом с настоящим офицером он был жалок, а кричал, как путный, а главное, что он был худ и сгорблен и плюгав.

- Ну, што ж и ставьте! - буркнул часовой. - До куда ж убивать усех?

Отважился поддакнуть и второй часовой:

- Узяли монастырь, поживились и довольно...

Политком ударил револьвером по кобуре и повернулся к офицерам.

- Вы слышите, товарищ наштакор? Это называется сознательные, твердокаменные люди? - он повернулся к часовому. - Да понимаешь ли ты, товарищ солдат, кого ты оскорбляешь? Я семь лет на каторге страдал, а ты говоришь: поживились!

- Добром расхвастался... - буркнул первый часовой.

- Товарищ комендант! Я ставлю вам на вид эту распущенность. Я не могу этого допустить!

Наштакор не выдержал этого замечания.

- Товарищ политком! Ваши наставления нам вы можете делать не здесь перед солдатами, а в помещении штаба.

- Что? Вы меня учите?

- Я не учу вас! Но мы сюда пришли дело делать, а не с солдатами пререкаться. Извольте дать мне языка из арестованных! Мне дорога каждая секунда. Повторяю вам: на фронте далеко не все благополучно...

Политком закашлялся и долго кашлял, харкал и плевался. Наконец, он криво ухмыльнулся и заговорил:

- Товарищ наштакор! Я лучше вас знаю положение фронта. Я только что прошел через все белые тылы. И там, где вы возьмете сотню вашей артиллерией и разрушите целый город - ко мне сами переходят тысячами, без единой капли крови. Я, товарищ наштакор, не сторонник бесполезного кровопролития. Я пятнадцать лет работаю в войсках. И прошу вас исполнять мои распоряжения, а панику в войсках не разводить!

И, отвернувшись от высокого, он сделал знак рукою круглому и низкому, чтобы он открыл двери временной тюрьмы.

В конюшне все притихли, плотной серой толпой прижались в угол. На коменданта устремились десятки засверкавших в темноте молящих и запуганных взглядов.

- А ну-ка ты, выходи! - крикнул комендант на Евстигнея.

Евстигней Клепин медленно, нехотя вышел из конюшни бледный, грязный, смятый, встрепанный и возбужденный.

- Ну и нате меня! Ешьте! - захрипел он, полный ненависти к этим людям.

- Шпион? - коротко и резко спросил политком. - Зеленый или офицер переодетый? Говори!

А Евстигней вдохнул в себя глоток свежего воздуха и вспомнил о Клаве, молодой и ласковой поповнушке, о доме, светлом и уютном, о зазеленевшем огороде. И снова сел на своего конька.

- Што же это: значит и за собственным боровом нельзя лес пойти? - Шпиен! - передразнил он политкома. - Те за шпиена, эти за шпиена. Да што же это за жисть такая? Вся Рассея, знать, шпиенская?

Но комендант не дал ему досказать, схватил его за кисть руки какою-то зубчатою цепочкой и спросил негромко:

- Кого видел на дороге? Ну!

Комендант был старой выучки. Он одинаково ненавидел солдат и мужиков и одинаково добросовестно служил всякому начальству.

Извиваясь от внезапной боли, Евстигней скороговоркою залепетал:

- Ой-ой-ой! Да што же я видел? О-ой! Ну, похороны они учинили - это правда - видел... Ну, узяли... Ей Богу же не вру-у!..

И вдруг Евстигней Клепин, сильный, молодой, здоровый человек, фельдфебель и зажиточный хозяин заревел по-детски и от боли, и от обиды, и напраслины, а главное от бессилия, причиненного ему столь низеньким и злобным обладателем цепочки.

- Кого взяли? - допрашивал комендант.

Но Евстигней не мог говорить, а плакал и крутился, извивался червяком от боли.

Политком вмешался, сделал коменданту знак, чтобы тот приостановил пытку.

- Ну, сказывай все по порядку!

- Да што же за порядок?.. - вытирая свободным кулаком слезы, едва слышно ответил Евстигней, - Какой же тут порядок? Там жена одна. Кабан сбежал. Здесь сперва лиховцы меня захватили. Потом опять у белых чуть-чуть не повесили. Теперь опять у вас... Убейте лучше!.. Все нутро сгорело!..

В это время наштакор настороженно обернулся в сторону ворот монастыря, откуда доносилась духовая музыка.

- Что там такое? - беспокойно спросил политком и, увидав, что по задворку быстро шел адъютант наштакора, приказал совсем прервать допрос.

Евстигнея быстро затолкнули в конюшню, а наштакор ответил политкому ядовито:

- Да это интернационал, товарищ политком. Не беспокойтесь.

- Я совсем не думаю, что это царский гимн играют, но в чем дело? - и политком пошел навстречу к адъютанту.

Адъютант, еще не подбежав к политкому, крикнул:

- Полная победа! Колоссальная победа!

Политком победоносно поднял голову.

- А что, товарищ наштакор! Вот вам и неблагополучный фронт!..

Адъютант уже, вытянувшись во фрунт, торжественно и по всей форме докладывал наштакору:

- Сейчас я принял телефонограмму из бебутовского дворца. Он занят нашими с утра. Вся белая армия разгромлена. Сам бывший князь Бебутов со своим штабом взят в плен нашими войсками и доставлен сюда живым вместе со своей женой!..

Политком злорадно усмехнулся:

- И этот интернационал играет белогвардейский оркестр?

- Точно так, товарищ политком.

- Вот она, моя система! - небрежно бросил наштакору политком. - Без пушек, без снарядов, без кровопролития.

И, неумело выпрямляясь по-военному, он пошел навстречу приближающейся, торжественно настраивавшей музыке.

Митинг на дворе был прерван, и монастырская ограда быстро переполнилась толпой солдат.

Комендант уже распоряжался, наводил порядок и собирал в ряды солдат комендатуры, но они были в разброде. Политком с наштакором, окруженные усиленной свитой, стали посреди двора в ожидании подхода победителей и рапорта ведущего отряд начальника.

Но странная и непонятная картина развернулась перед их глазами.

Впереди шел полковой оркестр, а позади его кучка оборванцев везла на себе простую старую телегу. На телеге лежал умирающий князь Бебутов, а возле него сидела бледно-желтая и чуть живая, одетая в белое, но запыленное и разорванное Клавино платье худенькая женщина.

В оглобли телеги был впряжен сам атаман Лихой, оборванный, с расстегнутой, исцарапанной волосатой грудью. Как только телега въехала в ограду, атаман бросил оглобли, выпрямился, тяжело вздохнул и хриплым голосом спросил:

- Кто тут главный командир-начальник?

Высокий офицер недружелюбно смерил оборванца глазами и промолчал, ибо начальник корпуса был где-то в штабе, а заявить главным себя он не решился. И из других начальников никто не отозвался. Не то по скромности, не то по недоумению.

- Я политком штакора! - сказал человек с длинными волосами.

Лихой, быстро оглядев высокого молчаливого и маленького говорившего, сразу все понял и оценил ситуацию по-своему. Он взял с телеги еловую веточку и поднял ее над головой.

- Эй, ребята! - крикнул он, глядя через головы красных начальников, на глазевшую в недоумении толпу солдат. - Я вас спрашиваю: кого вы тут считаете своим начальником главным?

Среди солдат прошли волной какие-то непонятные слова, и стихли.

Наштакор и комендант схватились за револьверы, насторожились. А политком смело приблизился к Лихому.

- Послушайте! Вы, собственно, кто такой? - спросил он, засматривая на Лихого, как на колокольню.

- Комендант! - негромко позвал наштакор. - Где же ваша команда?

- Дежурный! Дежурный по страже! - резко закричал комендант, протискиваясь через толпу по направлению к воротам. Но там кто-то из лиховцев, выхвативши у него револьвер, пошутил:

- Погоди! Чего ты эдак трусишь? - и оттерли коменданта в штаб Лихого.

И далее по всей толпе невидимо уже прошло лиховское оцепление, и атаман Лихой увидел, как легко и просто взял он власть из рук столь страшных красных командиров. Поэтому-то он и обратился через их головы прямо к солдатам.

- Так што я пришел с вами мириться, эй, большевики! - выкрикнул Лихой и по щетинистому лицу его расползлась широкая усмешка. - А в гостинец вам привез самого лютого здешнего зверя - Бебута князя! Вон он - жалко только: издыхает. А то бы рассказал нам кой чего. Ну? - сиповатым голосом спросил Лихой. - Знаете теперича, кто я такой?

В солдатских рядах загудело, где-то засмеялись, кто-то засвистал, заверещали взвизги радости и испуганная матерщина, и снова все задвигались, заволновались, закрутили головами. Где-то раздались два выстрела, и - пошло опять все выворачиваться на новый лад.

Невидимо всех облетела весть, что это тот самый бесстрашный атаман Лихой, волшебник и силач, перед которым целый год трепетали белые и красные отряды, и армия которого, то вырастала в многочисленные силы, то мгновенно исчезала, как вода сквозь землю.

И то, что атаман Лихой покорил непокоримого карателя князя Бебутова и привез его своими руками и дурачил красный штаб, связавшись с ним под именем красных же по телефону, а главное то, что этот оборванец был вовсе без оружия и лишь помахивал зеленою еловою веточкой, не только покорило рядовых большевиков, солдат, но восхитило и ошеломило и их командиров, достаточно увертливых и смелых, и жестоких.

А Лихой, не торопясь, бросил в толпу надорванным осипшим голосом смешные, как во сне или в бреду, совсем неумные слова:

- Вот глядите - Эй вы! - Эта веточка зеленая волшебная у меня, ребята! Был такой Ной на свете, плавал на морях, матросом был хорошим. Дак вот такую веточку голубь с берега доставил. Поняли, ай нет? Не поняли? Ну, вот глядите, я сейчас вам фокус покажу! Эй ты! Сопляк! - позвал он политкома.

И далее опять не слышно стало его голоса - так взбухла рокотня в толпе.

- Ну, иди, не бойся! - засмеялся атаман и, видя, что человек с длинными волосами беспомощно, но, покорно озираясь, что-то грозно стал кричать, Лихой собрал остаток голоса и рявкнул:

- А ну, ребята, покачайте-ка на радостях ваших начальников! Да полегоньку! Тише, тише! Не до смерти. Ти-и-ш-е-а-а!.. - исказившись, замахал он кулаками.

Но взревела, разъярилась, взвихрилась толпа, и заглушены были все возгласы и крики командиров.

К тому же голос у Лихого часто прерывался и он не мог остановить самосуда над длинноволосым человеком. Лишь когда по знаку атамана, с одной из телег его обоза раздалась трескотня пулемета, и несколько человек упало на землю, Лихому удалось унять толпу и он, указывая на упавших красных офицеров, крикнул с хохотом:

- А ну, поставьте их теперя в этот же иконостас! - и Лихой указал на кучку пленных белых офицеров, стоявших возле умирающего князя Бебутова.

А штаб Лихого не дремал. Быстро и жестоко он овладел монастырем, как всюду проникающий поток, а всполошенная или неизвестно чем обрадованная толпа солдат рычала от негодования или ненависти, визжала от смеха или восторга и редкие из них не кинули свое оружие, как будто, в самом деле, быть с оружием опаснее всего.

До Лихого донеслись визгливые слова длинноволосого:

- Товарищи! Вы поддаетесь провокации! Вы предаете мировую революцию!

- Б-ей ету р-ревоьюстию, матери ей черт!.. - не выдержав, заорал Терентий Пятков и подбежал к окровавленному, едва дышащему человеку, ткнул тычком под ребра и прибавил:

- Не кричи, кикимора! А то я те сломаю всю твою чахотку! - и человек в белой рубахе не мог снести удара - замертво упал к ногам Терентия.

И снова поднялся над всеми атаман Лихой. Снова расцарапанная грудь его и заскорузлая со ссадинами на казанках рука неловким, неуклюжим взмахом уняла всеобщий рев и гомон.

- Ребята! Наша взяла!

- О-г-го-о-о-о!.. О-о! О-о!..

- Ну, будя базлать! Слушайте, што я скажу вам!

С трудом затихла разволнованная ярая толпа, открылись сотни ртов, вспотели волосы, наморщились лбы, повернулись уши дальних слушателей и скосились, и прищурились глаза, ловя и ожидая каких-то новых, неведомо-желанных слов.

Но атаман стоял и не мог найти тех слов, какие и самому ему были нужны теперь. Все слова были маленькие, да и те комком остановились в горле. Все это произошло чудесно и невероятно, как во сне. А кроме всего не глядел, но неотвязно видел бледно-желтое, как у покойницы, с большими, ненавидяще-пронизывающими глазами лицо женщины, его недавней соработницы у Евстигнея.

А тут опять увидел атаман над колокольней красную материю. Скривилось его задубелое и ощетинившееся лицо, а рот открылся черною глубокою дырой.

- Доло-ой!.. - неистово загрохотал он, но голос его окончательно сорвался и перестал ему повиноваться.

Атаман закашлял, хотел что-то еще сказать, но не сумел. Из глотки даже шепот отрывался через силу.

И хорошо, что сорвался голос. Одумался и понял, что хотел не вовремя сказать опасные слова. Понял, потерявши голос, что не вовремя в нем загорелся новый, никому непонятный пожар.

Но все же с повизгами кое-как выкрикнул:

- Будя нам дьявола тешить, ребята! Дружка дружку убивать... Теперь на мир, на отдых, братцы! В Княжье, к князю и к княгине в гости! Эй, музыканты!

Еще хотел что-то сказать Лихой, но голос снова не позволил, а тут же загремела музыка, и зазвучал бурный, бравый старый марш.

Кто-то крикнул из толпы:

- Молебен бы отслужить!..

Но ему резонно ответил молоденький солдатик:

- А батьку же мы авчерася сами не признали да повесили!..

Слушавшим это показалось забавным, и последние слова солдатика были покрыты дружным хохотом.

- Эх, монашенок бы полюбить на радостях! - крикнул кто-то около Терентия Пяткова.

И Терентий вспомнил Клаву Клепину. Жадное желание, хоть раз овладеть этой нежной красивой женщиной хмельней вина ударило его по голове. И он, придумав заделье, взял полдюжины солдат, сел на оседланных штабных коней и поскакал в усадьбу Евстигнея.

Стражники же, караулившие запертых в конюшне арестованных, услыхали шум в ограде, потихоньку выкрались за стены монастыря и, побросав ружья, убежали в лес, не зная, где найдут пристанище или новую неволю. Запертый в конюшне Евстигней от жажды и от какого-то тяжелого предчувствия повалился в угол и беззвучно и безслезно продолжал рыдать, глотая мощной грудью гнилой запах, никогда не видевшего света затхлого угла конюшни.

Лихой же, потеряв голос, как будто потерял и власть над армией. Ему кто-то сказал, что маленького человека утащили в лес и там распяли на сосне - он нетерпеливо махнул рукой, чтобы не мешали думать.

Потом сказали, что солдаты учинили целое побоище из-за монашек. Он развел руками и опять нахмурился: ему мешали думать.

Наконец он сам увидел, как в последний раз вздохнул и вытянулся князь на каменных плитах ограды, лежа головою на руках княгини. И новый ненавидяще-безмолвный взгляд княгини снова окончательно смешал все его думы и разъярил его. Он приказал скорее отнести князя в общую могилу, а саму княгиню привести к нему.

- Она еще нужна нам всем - живая али мертвая! - чуть слышно прохрипел он своему новому адъютанту, молоденькому офицеру в белой черкеске.

За эти двое суток княгиня прожила много-много сотен лет или тысячелетий. А за многие тысячелетия она увидела и испытала так много, что привыкла ко всему и никому и ничему не удивлялась. Ничего не ждала от будущего, смотрела на свет и света не видела. Видела смерть и жизнь, но сама была ни жива и ни мертва.

Но был еще один просвет, одна какая-то едва маячившая ей надежда: может быть, жив, здоров ребенок? О, да, тогда надо все перенести!.. Но тут же было сомнение: стоит ли выращивать и благословлять его на эту новую, такую страшную и неведомую жизнь среди разбойников? И что-то требовало и твердило: иди! иди!..

А потому она покорно подчинилась атаману и пошла. Была какая-то особая, неведомая никому, но ей теперь понятная сладость во всех ее человеческих страданиях и пусть теперь творится неизбежное.

Играли грустный вальс, когда княгиню, оторвав от князя, подвели к Лихому. Он поглядел на нее покорно онемевшее, в невыразимой скорби сразу постаревшее лицо и прохрипел с кривой усмешкой:

- Живучая? Ну, ничего. Помайся с нами! А то, ведь, в царствие небесное не попадешь, а нас туда не пустют...

Он помолчал, потом вздохнул глубоким шумным вздохом, махнул рукой и погрозил солдатам.

- Штоб пальцем не тронуть ея! - выдавил он из себя свирепым шепотом. И приказал услужливому адъютанту:

- Скажи, штобы до Княжого нам подводу!..

И все, кто слышал, поняли, что "нам" - это: ему и ей.

И никто не знал, в каком аду пылало нутро Лихого. Никто бы не посмел подумать, что атаман впервые растерялся, почти струсил перед этой маленькой и сухокостой женщиной, которую надо было убить, но на которую не может у него рука подняться.

Знал он, даже сам певал про Стеньку Разина, который бросил для угоды казакам княжну свою в набежавшую волну. Но тут все непохоже. И не любовница ему княгиня и совсем другое держит его с нею.

- Да и, значит, трус был Стенька! - сам себе сказал он, выпрямился, взял княгиню за руку и спросил ее:

- А жить тебе охота?

Но не ответила княгиня, не могла унизиться в желании купить право жизни каким-нибудь неслыханным позором. Но верно понял ее атаман.

- Не бойся! Ничего тебе худого не доспеют. Сам буду стеречь тебя. Эй! Где там лошади? Ну, живо!

В монастырские ворота двинулся передовой отряд с пулеметами на простых телегах, пленные и штаб Лихого.

А вскоре атаману и княгине подали ярко-черный экипаж, все из того княжьего имения, знакомый ей, но теперь такой чужой и такой ненужный.

Заиграла, удаляясь, музыка и все бодрее поднимала и торопила шаги. Куда? Кому это известно? Куда-то все вперед, к чему-то лучшему!..

Но только не для атамана и не для княгини.

Молча и тяжко поднялись они в экипаж, как на плаху.

Hosted by uCoz