лывут по небу месяцы, как лебеди. Плывут с востока к западу, все по одной дороге, все с одною тайной думкой - не отстать от солнца.
Бегут по океану волны, одна другую нагоняя, бегут простором зыбким, над молчаливою глубью. Бегут и точат каменные берега, спорят сотни и тысячи лет с кремнистыми утесами и терпеливо, но упорно разрушают сушу-твердь.
Но суша-твердь стоит упорно мужественной стражею по берегам и вечно борется с неукротимою стихией океана. И если задрожит гора, не устоит и рухнет берег, где-то далеко уйдет под воду остров, то все равно, взамен их, из неведомой пучины рано или поздно вздымается действенная, новая земля, и нет конца и сроку спору непреоборимых сил...
И маленькими, бесследно переходящими мелькают дела и дни людские на земле, и если б не было летучей и бесплотной солнечной мечты о красоте бессмертной - мертва была бы от рождения плоть прекрасная.
Но мил и дорог сам себе дерзающий и жалкий, всепобеждающий и смертный властелин, и раб земли и моря - человек, неугомонный и взыскующий.
Но коротка у человека память к прошлому и беспредельны дерзкие надежды на грядущее. Бесплодны, жалостны мольбы его, обращенные к пустыням неба, но еще бесплодней и презреннее его кощунственное разрушение веры в надземное и беспредельное начало всех начал.
Оглянитесь, мыслящие, на века минувшие и вы увидите, как сонмы отшумевших царств пожухлыми осенними листьями пали и рассеялись и потеряли лица, имена и числа. Но вся борьба их, смысл побед и гордость мудрости увенчалась вечным беззаконием царства сильных над бессильными, жестокими расправами немногих над неисчислимым множеством, и никогда и никакие свободолюбивые рабы не обходились без владыки над собой раба последнего.
Отшумят и наши дни, и годы смут кровавых, и время беспощадно смоет с беспредельных северных широт последние остатки памяти и о высоких подвигах геройства русских витязей и о низких низостях предательства людей всерусских. И повторится все, как круглый день с утра до вечера: рабы соскучатся без поклонения тупым властолюбивым идолам, а чрево угодливая власть прикажет всем льстецам красиво лгать на прошлое. И замолчат опять поэты - обличители, покинут города и села изможденные пророки и в рубище уйдут в пустыни, чтобы там похоронить или поведать зверю истинную быль минувшего.
Но опять придет всевластное Возмездие!
Но найдет свои законы Истина и свои правдивые слова народная Былина, и будет переходить из уст в уста преданьями и песнями, сказками и притчами, как нестареющий и неистребимый никогда, бессмертный дух все утверждающего Бытия.
Дремотен, но несокрушим был дух надежд невольников российских, каторжных-острожных, заводских-фабричных, деревенских-пашенных, городских-болезненных. Утешало и бодрило всех авось ленивое да небось незрячее...
Лениво и безрадостно текли былые дни житья-бытья на воле и привычны слезы безутешные в неволе. Не снимет шапки земледелец, не помолится, пока не разразится гром с грозою. А грянул гром, ударил град, побил созревшую пшеницу - покорно тянет лямку снова и украдкой ропщет на судьбу и долю да на божью волю.
Глух замученный был к слову вещему, безвреден к проповеди бескорыстной, враждебен красоте слепяще-незнакомой, и жесток к тому, что выше его разума.
Но думку о приходе чуда в глухоту полночную, но мечту о храме белом, о награде райской за страдания земные - все-таки берег на случай, и в тяжкий час отчаяния все видел сны волшебные и чудеса необъяснимые. А если и не видел, то придумывал и собственную выдумку носил с собою потайной ладонкой от всех напастей-злоключений.
Вот так оно все чудом и случилось...
Воля! Слово золотое и певучее, песенное, воровское и распутное - вдруг зажглось огнем от слова гулкого и страшного: война - побоище!
Пришла воля нежданно и негаданно, пришла в крови и в язвах, вшивая, больная и голодная, разбойничья и подколодная, и двери тюрем и острогов без ключа открыла настежь: выходи на божий свет вся рвань кандальная!
Вся каторга не верила, а вышла!
Чудо совершилось, но в чудо никто не верил.
Чуда никто не заметил, а все топтали его грязными ногами, разнесли по всем бескрайним далям на подошвах стоптанных лаптей и бродней.
Изнасиловали волю и убили понимание о справедливости - Да здравствует! Потеряли сердце, душу, совесть - Да здравствует! Изнасиловали чужих жен и дочерей, прокляли отцов и матерей, предали друзей, растлили детей - Да здравствует! Пошли войной и лютой казнью брат на брата - Да здравствует! Водворился голод и мор, и людоедство - Да здравствует!..
Да здравствует какой-то, чей-то малый-малый закон рабий. Рабий, потому что полный жадности безумной. Рабий, потому что устремленный через трупы братьев и сестер, через святыни всех истоков жизни к разрушению и отрицанию бытия. Рабий, потому что топчущий все лучшие цветы - нерукотворные дары чудес непостижимых!
Но здравствует воистину та Сила, которая столь властно держит всех рабов в таком, ничем неодолимом, ослепительном рабстве. Ибо ударом ножа в сердце брата отнял раб у брата последний кусок хлеба и вопит о подвиге во имя всего мира, сущего и будущего рая... Но сам же проклял раб все те миры и все земные и небесные и райские блаженства, которые ценой такого подвига рабов не тысячи, но миллионы.
Затрещали черепа рабов и господ, полководцев и мудрецов перед неразрешимою задачей новоявленного блага. И плача, и рыдая в жалости и скорби - повел брат брата к месту казни и, убивши, утешался скудными остатками его одежды.
Вот в какой одежде, вот с какими страшными очами встретила Микулу воля!..
Не долго пьян был радостью Микула. Скоро опьянел он от красного вина обильного, от любви дешевой с гнойными дарами, от богатства легкого, но громоздкого и опасного. И ударила по сердцу каторжанина обидно исказившаяся, дразнящая и распутно-пакостная воля. Перестал он верить в красные слова и в красное веселье и с отчаянной и нарочитою безбожностью - убил!..
Убил он первого из первых, похожего на того Проезжего, который некогда сманил, растлил и погубил сестру его, светлую Дуню... И убил второго, и еще убил!
Убивал из ненависти и для забавы, убивал из доблести и из мести, убивал по приказанию власти и из страха. И много убивал он, не считая.
А, убивая, уходил все дальше от родной земли, все быстрее убегал под пьяный посвист воли.
И менял он имена свои, менял начальников - учился осуждать их приказания, менял любовниц - познавал падение женщин, смешал доблесть с жестокостью, отвагу с трусостью, верность с предательством.
Но научился смело говорить и отрицать все непонятное, но научился властвовать.
И стал разбойником могучим, грозным, отважным и находчивым. И повырубленные, повыжженные, покинутые даже зверем леса муромские и уральские, сибирские или олонецкие, днепровские или безымянные спрятали собою его дружину - сброд трусливых и беспрекословных, одичалых и голодных, потерявших все тропинки к дому солдат и беглецов усталых. И вот исчез след о Микуле - разбойнике, а появился на жестоком стыке армий красной и белой - отчаянный и никем не уловимый атаман повстанческой зеленой армии Иван Лихой.
Вот о нем-то, в лицах, и пойдет наше последнее сказание.
Повезло Евстигнею Клепину, пчеловоду, садоводу и хозяину. Удалось усадебку свою сберечь от всех напастей и разорения. На войне был недолго, жена-хозяйка молодая и проворная и еще тесть, священник из ближайшего монастыря помогал и наблюдал. Всякими неправдами скотину, птицу ли, добро ли, в тяжелую минутку у себя в крепком монастырском дворе прятал. И вот вышло так, что стыдно стало за достаток, за сытость и довольство в страшные голодные года. Но как ни стыдно и ни страшно всяких реквизиций и налетов - все-таки хозяйство вел твердой рукой и неусыпно блюл все выгоды, какие мог дать труд, беготня и лукавая изворотливость. Жаль только, что дети не стояли - не для кого было хлопотать, но хлопотал уж по привычке. Без хозяйства - быстро бы зачах и заскучал в такое тяжелое время. Стал бы воин поневоле.
Летом даже ставни выкрасил - олифа стояла с четырнадцатого года. И если поглядеть на горку с дороги, от моста через небольшую, но быструю речку, домик красовался, как картинка, всем на зависть.
Слева - столбы возле крыльца, увитые зеленью, амбары крепкие, а предамбарье и навес - забиты всякой всячиной: лежат пустые ульи, подставка для десятичных весов, висит сбруя. Тут же стоит старый рессорный экипаж без колеса. Нарочно спрятал колесо, чтоб проходящие войска на экипаж не позарились. А из ограды и с крыльца далеко видна уходящая в глубь горная, лесистая даль.
Было лето. Над горами проплывали пушистые, особой радостью напитанные облака в виде величавых и седоголовых старцев, смотревших куда-то далеко за грань земли.
Субботний день клонился к вечеру.
Молодая и красивая, хотя бледная и озабоченная Клава Клепина в опрятном фартуке поверх светло-коричневого платья, вышла из дома на крыльцо и, перегнувшись через перила, выхлоповала скатерть. А Наталья, смуглая и сухая, в латаной юбчонке, пожилая баба в эту минуту пришла напиться. Зачерпнув из кадки кружку воды, проворчала:
- У-ух, да и вода же грязная! Не то куры в кадку понагадили.
- А речка-то, ведь, близко пойди да свежей принеси! - отважно вымолвила Клава.
- Близко, близко, а под гору - да на гору не емши-то далеко!..
- Сколько часов-то? - повернулась она к Клаве. - Поди, уж и пошабашить надо. Што-ето сегодня все устамши - сроку не дождемси. Где хозяин-то?
- Где-то запропал в монастыре сегодня. Сама дождаться не могу. С утра ушел.
- А кто разочтет-то нас сегодня? Он, ведь, нам сулил продуктами за всю неделю выдать.
- Уж я и не знаю. Кабана хотел сегодня резать.
- Вот мы и слышали про то, - подходя к крыльцу примиреннее заговорила баба и, вытянув сухую шею, зашептала: - А кто она, эта работница-то новая?
- Ой, смех и грех с ее работы, - и Наталья показала, дразнясь: - Ковырк! Ковырк! Как усе равно и лопаты-то во веки в руках не держала. И ручки тонюсенькие, да худы-ыя! Ой, Господи прости! А жалование, небось, как всем. А?
- Да, видать, что не привычна, - уклончиво сказала Клава.
- Из монастыря што ли? Худая-то уж больно. Будто веки вечные постилась. Хи-и!
- Сакулин, матрос этот, к нам ее привел, - складывая скатерть, говорила Клава. - Может, из монашек подобрал где. Распугали их теперь всех. По лесу прячутся, бедняжки.
Наталье как-нибудь хотелось потянуть время.
- Ох, и Сакулин этот мне чево-ето не глянется, - лукаво и непрошено болтала баба. - Из офицеров он, а не из матросов, как есть по всем речам. Вот увидите, што из офицеров.
- Что ж, ведь, и офицеру кушать надо. А работает он как?
- Да работает он проворно. А только што слова у него какие-то мудреные. А больше молчит.
Клава отвернулась, посмотрела в горы, в сторону монастыря, вздохнула:
- Ах! Боже мой! Ну, где он там сегодня?
- По муженьку тоскуете? - неожиданно раздался мужской голос. - Ничего, не потеряется.
Это Терентий, беглый солдат, Натальин сын, пришел напиться.
Клава вздрогнула, обернулась.
- К чему эти слова?
- А што ж, нельзя поговорить с вами? Ты думаешь, што я веки вечные батраком буду? Теперь все равные. Двух-трех голубчиков пришью вот и я богатый буду.
- Да мне-то для чего эти ваши слова?
- А так што богатым дак все можно! - сказал Терентий и грубо пошутил: - А вот возьму и утащу тебя в лес. Теперь и нам все можно!
Клава даже не нашлась что ответить. Молча ушла в горницу.
Терентий был доволен и, улыбаясь, стал сворачивать цигарку.
- А ты бы не болтал зря! - сказала ему мать.
- Сама-то помалкивай! - ответил сын, строго поглядев в ее настороженные глаза.
Наталья замолчала и пошла было в огород, но все рабочие уже возвращались к дому. Впереди шел Иван Яковлевич, пожилой и лысый, невысокий и сухой мастеровой с закрытого завода. Он был в залатанном пиджаке и в деревянных сандалиях. Бородку держал кисточкой. Поставив в угол предамбарья лопату, он обратился к рослому, с густой щетиной на усах и бороде Сакулину:
- А ты, слышь, братишка, правда што ли, будто из лягушек щербу варишь?
- Приходи сегодня, угощу! - ответил Сакулин.
- Неужто укусно? - спросила Наталья и надменно поглядела на тоненькую, в черном, бледную, с чуть заметными усиками поденщицу, которая в эту минуту оглянулась, как бы ловя на себе чей-то обиженный взгляд и отыскала поукромней уголок для отдыха.
- А ежели в брюхе лягушата заведутся? - продолжал допрашивать мастеровой.
Сакулин не ответил, а сказал поденщице:
- Садись-ка. Устала? - и уж потом буркнул Ивану Яковлевичу: - Заведутся - мое счастье. Торговать зачну.
Двое рабочих, из простых солдат, уселись на колоды-ульи и с усталыми, злыми лицами стали свертывать цигарки.
Наталья сняла с себя платок, вытряхнула его с силой и стала поправлять растрепавшиеся, запыленные косички.
- А ты их удишь, али сетью ловишь? - допытывалась она насчет лягушек.
Сакулин нехотя и угрюмо взбурил на нее злыми крупными глазами.
- Чего там, сетью: прямо из прутков соорудил ковшик и ловлю.
- А иде? - не унимался мастеровой.
- Вона, иде! - подхватила Наталья. - Внизу в болотине всю ночь, какая трескотня стоит. Не слышал што ли? - и опять повернулась к Сакулину. - А ты их варишь или жаришь?
Сакулин ответил совсем устало:
- Ну, как готовят рыбу! - помолчал некоторое время и, наконец, добавил: - Только надо выбирать зеленых, с пятнышками. Жабы...
- Жабы? Господи помилуй, - перекрестилась баба. - А у нас на деревне эдак-то ругаются.
- А теперь вот и покушать рад их. Вот как! - покачал бородкою мастеровой.
Наталья внезапно озлобилась.
- А из-за кого? Из-за кого мы эту муку-мучинскую терпим?
Сакулин сел на подставку для весов и угрюмо рыкнул на Наталью:
- Ну-ка? Из-за кого?
- Да все из-за энтих... Как они, будь они прокляты! - но больше не осмелилась сказать и стушевалась. - И память-то отшибло - вот как кушать хотца. - оглянулась на крыльцо дома и еще прибавила: - Хоть бы не сулил, не дражнил. Ну, кабы не отощала - ей Богу, побегла бы я за ним у етот самый монастырь и при всех там прямо ба вцепилась ему в бороду.
Иван Яковлевич перевязывал веревочки своих сандалий.
- Што-нибудь не так тут дело. Может у него не токмо бороды, а головы-то уже нету на плечах...
Рабочие-солдаты из угла, ощерив зубы, плотоядно загыгыкали, как будто радуясь словам мастерового.
Сидевшая на приступке экипажа худенькая поденщица сложила голову на ладони рук и смотрела круглыми глазами в одну точку, никого не слушая.
Наталья заговорила с мастеровым:
- Ну, скажи на милость: кто им в монастыре свинины припас?
- Клепин, брат, запаслив, - разъяснил Иван Яковлевич, - Он зря дурака валять, не станет.
- А вы как насчет скоромного? - прищурясь, покосился на поденщицу Сакулин. - Свининки бы покушали?
Та вскинула глаза, но не услышала или не поняла и тихо, как за струну тронула, переспросила:
- Что?
Сакулин наклонился к ее уху и рявкнул:
- Отбивных котлет желаешь? Хозяин нам сегодня привезет!
Женщина вздрогнула и лучисто улыбнулась.
- Да что вы говорите? - взволнованно спросила она и прибавила: - Нет, вы шутите, конечно!
- Шучу! - дразня, проворчал Сакулин, отвернувшись.
Поденщица приподняла плечи и, стараясь быть развязнее, разухабистее, что ей совсем не удавалось, воскликнула:
- Вот бы хорошо - прямо куском зажарить, просто с луком!
- А с перцем не хошь? - подмигнув рабочим на поденщицу, сказал мастеровой.
Сакулин снова наклонился к женщине.
- И стаканчик самогончику бы хватить перед закуской, а?
Между бровей поденщицы молнией скользнула горечь и обида, и испуг, и усилие над собою. Но все-таки она тряхнула головою, молодецки пощелкала пальцами и даже топнула ножкой, обутой в скверный, растоптанный, с чужой ноги, ботинок и сделала так, будто приятно обожгло ей в горле.
- Эх! Да, знаете. Бенедикт... Коньячку бы рюмочку.
Наталья покачала головой.
- Ай, да ну-у!.. - и подмигнула Ивану Яковлевичу. - Монашенка-то!..
Но мастеровой подошел к поденщице и деловито, с полным знанием дела, спросил:
- А просто водочки? А?
Он мечтательно поглядел в пространство и, ни к кому не обращаясь, вспомнил:
- Фу, ты, якорь тебе в рожу! Бывало, выпьешь, вдарит тебя в нос и по всему нутру тапло-о такое разойдется. И скушно станет и будто весело и, другой раз, до слезы приятно. - он хлопнул себя по бокам и укоризненно покачал головою. - Эх, сукины сыны, какое государство загубили!..
Один из солдат не выдержал этого воспоминания, нетерпеливо встал с места, переставил для чего-то лопаты и кирки, крякнул, сочно сплюнул и опять сел на прежнее место.
- Что, брат, слюнки потекли? - спросил Сакулин. Солдат свирепо огрызнулся:
- Потеку-ут... С утра не емши! - и, еще раз сплюнувши, он сложно и раздельно выругался.
Тоненькая женщина, закинув за голову руки, откачнулась на спинку экипажа, положила ногу на ногу и посмотрела в небо огромными, иссиня темными глазами. Потом, желая пошутить, произнесла с вздохом:
- Эх, были когда-то и мы рысаками!
Но улыбка ей не удалась, а усталый вздох вырвался невольно, и сами собою закрылись глаза. Мастеровой заметил, как из-под больших темных ресниц выпрыгнули и побежали по щекам крупные слезинки. Заметила их и Наталья и осердилась на мастерового.
- Мало што бывало! А теперь вот и выругаться, силы нету!
Она встала и решительно подошла к крыльцу.
- Пойду к хозяйке - пускай сама нас отпускает. Раз продуктами сулили - пускай, где хотит берет, а выдает.
Мастеровой обошел вокруг весов и экипажа, сел с другой стороны возле Сакулина. Шепнул:
- Не из простых она!.. - он повел бровью в сторону поденщицы. - А главно: в чем душа держится?
Сакулин не ответил и не посмотрел на женщину. Поблуждал глазами по горам и по небу и начал что-то вроде песни:
- Эх, скушно, скушно жить на свете го-олодному!..
Мастеровой не мог молчать. Хотел хоть словами червяка заморить.
- А вы, братяги, - обратился он к солдатам, - Тоже, знать, из большаков? А-а-сь?
- Какие мы большаки! - буркнул один из них и, поджавши руки к животу, будто от боли, прибавил недовольно. - Мы вовсе даже и неграмотны.
Между тем, Сакулин придвинулся поближе к тоненькой женщине, покосился на ее лицо, по которому быстро мелькнула загорелая, но тонкая красивая рука, боровшаяся с непрошеными слезами, и тихо буркнул:
- Кого жалко?
Женщина не открыла глаз, не повернулась, но ответила, как заговорщица, также тихо:
- Никого не жалко...
Сакулин помолчал и, после небольшой паузы, сказал с угрозой:
- Не втирай очки! Знаю, што ты никакая не монашка.
- А вы комиссаром были? - спросила она в свою очередь.
- Доводилось.
- Убивали?
Сакулин хыкнул и сказал:
- Насквозь тебя видать! Плохая ты актерщица.
Поденщица не ответила, потому что вернулась из дома Наталья и таинственно шепнула:
- Да оно штое-то, хозяйка-то, в слезах... Дала вот мне хлебца кусочек.
Наталья рванула пальцами хлеб и бросила корочку в заранее открытый рот. Дала по крошечке мастеровому и солдатам.
Поденщица услышала о хлебе и подняла голову. С завистью посмотрела на солдат и обидно обмолвилась:
- А нам не дали!..
Сакулин поглядел в ее лицо.
- Похожа ты сейчас на Прасковью Пятницу.
- Это что у Робинзона Крузо был?
- Никакой ни Крузя, а икона есть такая.
Женщина быстро обернулась к нему и, позабыв о хлебе, испытующе спросила:
- В самом деле? Есть икона? И вы верите?
Сакулин долгим взглядом прощупал ее глаза и, не ответив, отвернулся, нахмурился, потом закрыл глаза, и огромная грудь его медленно поднялась и опустилась от большого, много означавшего вздоха.
Потом он встал, злобно пнул ногою подвернувшееся корытце для корма кур и пошел к открытому окошку дома.
- А Тереха твой, где ночует? - спросил мастеровой у Натальи.
- Дыть, где придется, - виновато ответила баба и прибавила шепотом: - Знаешь, как чего - сейчас уйдет сидеть в свою берлогу...
- Гляди, не досиделся бы!..
Солдат-рабочий поглядел на солнышко и встал.
- А нам тут тоже сидеть неча... Досидимся до облавы.
Поднялся и другой.
- Сиди, сиди, а, видать, все без последствия.
Из дома выглянула заплаканная Клава.
- Сейчас, сейчас! - заторопилась она на какие-то слова Сакулина. - А вы бы мне давно сказали! Я захлопоталась. И за мужа беспокоюсь...
Вскоре она вышла с ломтиком хлеба, на котором лежал тонкий и широкий розовый пластик свиного сала, и поднесла его поденщице.
Та испуганно подкинулась на месте и большими, благодарными и вместе с тем не верящими глазами посмотрела на Сакулина, потом на хозяйку.
Клава улыбнулась и нетерпеливо крикнула:
- Да берите - что за церемонии! Только поскорее ешьте - муж бы не увидел. Жду его с минуты на минуту.
Дрогнувшей левой рукой несмело взяла поденщица хлеб и торопливо прикрыла его правой. Посмотрела удивленно на Сакулина, потом на Клаву с благодарностью. Потом поднесла хлеб к губам, но запах его был так опьяняющ и волнующ, что отстранила хлеб, полюбовалась им, как таинственною драгоценностью и, отвернувшись от людей, опустилась на прежнее место, и как больная прошептала:
- Нет, не надо. Не могу я! - и быстрым движением сунула хлеб обратно Клаве. - Не хочу я! - строго сказала. Возьмите!
Все это произошло быстро, при затаенном наблюдении остальных, при общей тишине. Даже Клава ничего не поняла, хотя считалась образованной - епархиальное окончила. Остальные уже совсем не поняли.
- Как хотите! - обиженно надула губки Клава и протянула хлеб Сакулину. - Хотите?
- Спасибо! - сказал тот и, взявши хлеб, зажал его в огромной заскорузлой лапе. Потом приблизился к поденщице.
- Ей, видать, на блюде надо! - возмущенно посочувствовала Клаве Наталья.
- Ничего объездится. Привыкнет! - наставительно промолвил Иван Яковлевич.
Поденщица же, согнувшись, как от острой внутренней боли, прошептала:
- Все, все, все ... Семью, свободу, совесть, красоту, Бога... Все за кусочек хлебца!.. За кусочек хлебца!..
Между тем хозяйка поднялась на крыльцо и там остановилась, всматриваясь на монастырскую дорогу. А Сакулин украдкой подал хлеб поденщице.
- Ну-ка, скушай... А то, ей-Богу сам съем!
Это еще больше удивило женщину. Она не в силах была противиться его глухому, скрывающему в себе какую то огромную тайну доброты и ужаса голосу. Быстро подскочила с места, вытерла ладонями глаза и неожиданно сквозь слезы засмеялась, совсем по-детски предлагая:
- Ну, тогда мы пополам. Хорошо?
- Да ведь вы истощали! - прорычал Сакулин, но все же отломил себе немного, при том суровое, давно не бритое и от этого казавшееся страшным, каторжным лицо его, внезапно озарилось полудетскою улыбкой. Теперь уже казалось, что ему не сорок пять, а тридцать лет, не больше.
- Нет, вот этот вам, который побольше! - настаивала женщина.
- Не разговаривай! - коротко и грубо приказал Сакулин и снова лоб его наморщился, а вокруг жестоко-сложенного рта обвисла сизая щетинистая дремь.
- Ты чего там углазела? - закричала Наталья, увидев, что Клава пристально смотрит в лес.
Все молодо и быстро побежали на крыльцо, - так был испуган и недвижен взгляд хозяйки в сторону монастыря.
А ну-ка, ты, братишка! - позвал мастеровой Сакулина. - Погляди-ка, у те глаз-то быстрый...
Сакулин широкой и тяжелою дугою кастыгнул к крыльцу.
- На дорожке? - спросил он и тотчас же ответил: - Да, это цепь.
- Неужели монастырь берут? - упавшим голосом спросила Клава.
Мастеровой усилил ее страх:
- Вот отчего и хозяина так долго нету.
- Да, оцепление по всем правилам... - еще раз сказал Сакулин, и нахмурилось его лицо, глаза забегали по людям, по горам, по лесу.
Густым шепотом спросил у него один из пожилых солдат - рабочих:
- Кто ж это? Каратели?
Сакулин спрыгнул с крыльца и уронил, как кирпич:
- Белые! - и похватав щетину на усах и бороде, как обираются умирающие, впился взглядом в лицо худенькой поденщицы, у которой столь забавно зацепилась в черных усиках крошечка от съеденного хлеба. Она вскочила на ноги и с нескрываемым восторгом выкрикнула:
- Белые? Сюда?
У Сакулина по лицу прошла судорога, но он смолчал. А Наталья не удержалась, злобно посмотрела на поденщицу и закричала в сторону мастерового
- А энта-то, ишь ты, как радая! Знать-то ихой кости!
Женщина-поденщица пригнулась и тоненькие руки ее смешно, и беспомощно сомкнулись у плоской груди. Она не умела представляться, была слабенькая, хрупкая, нежная, беспомощная, госпожа, а не поденщица, не труженица, не простая женщина, как ни безобразил ее чужой наряд. Но оправилась, обрадовалась, что про нее сейчас же все забыли, потому что из-за угла дома вывернулся и всех перепугал пожилой обтрепанный солдат без шапки, на коротко стриженной, почти обритой голове.
- Дочка! - крикнул он Клаве, подбегая к крыльцу. - Не пугайся. Это я.
- Папочка!.. - взвыла Клава. - Да что же это? Кто тебя так изуродовал?
- Ведь это батька монастырский - охнула Наталья, прячась за солдат рабочих. - Господи и что это творится только?
Отец Петр был потен, грязен и задыхался от усталости, тем более что был довольно тучен. Превозмогая отдышку, он сел на ступени крыльца и сказал:
- Кваску нет ли? Нету? Ну, водой напой, пожалуйста! - он оглядел собравшихся вокруг крыльца рабочих, хотел что-то сказать, но воздержался. Когда же Клава принесла ему воды, выпил и шепнул ей:
- Сам князь Бебутов подходить!
- "Князь Бебутов!.." - передавалось быстрым шелестящим ветерком из уст в уста, и только губы женщины-поденщицы не раскрылись, но задрожали при этом имени и перекривились неудержимой, испуганною радостью.
- Жену его, княгиню, говорят, убили они... Вот он теперь и расправляется с голубчиками! - объяснил отец Петр. - Этот выловит их! - угрожающе прибавил переодетый батюшка и смелее поглядел на могучего оборванца Сакулина и на солдат, среди которых неизвестно когда и откуда появился и Терентий.
- Троих уж я видал, когда бежал сюда: висят, голубчики, на соснах. Висят! - прибавил он с явным удовольствием.
Клава так перепугалась отца, что все еще не смела, спросить о муже. Но спросила про другое:
- Да ты-то, почему в таком маскараде?
- Ох, голубка, долго рассказывать! - он встал с крыльца и пошел в дом. - Пойдем в комнату. Там потолкуем. - но еще раз оглянулся на рабочих, и лицо его скривилось от обидных слез, - Мучили они меня... Три дня в подвале продержали!.. Бороду мне вырвали и полголовы, как арестанту, остригли...
- Да кто? Бебутовцы? - глухо спросил Сакулин.
Священник задержался в дверях, потом вернулся на крыльцо и, почему-то рассердившись, закричал:
- Нет, не бебутовцы, а лиховцы! У красных хоть какой-то порядок, хоть убьют по списку... А эти: разбойники и разбойники-грабители! - отец Петр громко всхлипнул. - Вывели меня из алтаря - я в облачении был - поставили на колени и кричат: "Твори чудеса! Воскреси нам Лихого! Ваши, дескать, бебутовцы его убили".
- Лихого убили? - не то испуганно, не то радостно спросил мастеровой.
Но отец Петр не ответил и продолжил рассказ:
- Потом всю ноченьку водили меня по подвалам, мучили, велели золото им показать. Дескать, у игуменьи буржуи золото скрывают.
- Ну, и што же? - перебил его Сакулин. Нашли золото, отняли?
- А тебе на што? - прищурился священник. Ишь ты - исповедуешь! - потом он повернулся к Клаве и засмеялся так, что бритое лицо его всех рассмешило: - А твой, понятно, разыграл, чуть ли не самого Лихого!
Отец Петр не утерпел, расхохотался круглым сытым хохотом и снова сел на ступеньки, сбитый с толку и взволнованный, но безудержно болтавший от радости, что спасся и убежал от белых и зеленых.
- Как же! Перекрасился в один момент! И что-то там... Уж я не знаю - борова пообещал зарезать, что ли, угодил им и вызволил меня. А то бы укокошили. Как он с ними сладился, не знаю, но ты не беспокойся - Евстигней не пропадет! Он всех их проведет и выведет...
- Да где же он теперь-то? - вытирая слезы, спрашивала Клава.
- Откуда же мне знать? Я с обеда ползком полз, и отец поспешно поманил к себе Терентия. - Беги скорей, переоденься по-крестьянски.
- Не без доносу тут дело! - подняла свой нос Наталья и стрельнула взглядом в неизвестную поденщицу.
- Значит, кто же монастырь-то взял? - непонимающе спросил Сакулин.
Отец Петр смешно оскалил зубы.
- А тебе, которых надо?
- Да, признаться, ни которых бы сюда не надо! - тряхнув головой, ответил Сакулин.
Священник посмотрел на дочь.
- Ну, вот и заморгала! Слезами тут, голубка, не подсобишь. Пойдем-ка в комнату.
Но Сакулин зыкнул на священника:
- Ну, нет, батяга! Ты без пряток! Говори-ка, как там дело?
- Для чего переряжаться-то? - крикнул и Терентий.
- Штобы голову свою спасти! - зашипел на них священник. - Чего орете? Теперь не напугаете. Сам-то вот уноси ноги! - пригрозил он в сторону Сакулина.
- Значит, он в заложниках? - затрепетала Клава. - Что же мне-то делать?
Но отец Петр и сам окончательно растерялся. Не знал, куда идти, что делать.
- Утекать отсюда всем, кто может. Вот, что делать! - вымолвил он, поднимаясь снова со ступеней. - А я здесь с Иваном останусь, вроде казенной охраны. Мы старики, нас по годам не заберут. Понял, Иван Яковлевич?
- Как же это? - усомнился Сакулин. - За чьих же вы сойдете тут?
- А за чьих придется! - огрызнулся священник. - Святые Пересвет и Ослябя были воинами и победили. И нам Господь поможет. Иди переоденься, как похуже! - поторопил он дочку. - И ступай. Терентий тебя проводит. Что Господь пошлет, то и будет...
- Но для чего же ты тут останешься? Не понимаю! - плача говорила Клава.
- А что же, матушка, - усадьбу-то без попеченья оставить?
- Да ведь тебя убьют тут!
- Отбрехаюсь - не убьют. Не надо только трусить. А убьют - значит, воля Божья. Мне тебя надо спасти.
Но Клава все еще стояла на крыльце и не знала, что ей делать. Бледная, растрепанная, она теребила на себе нарядный фартук и посматривала на Терентия.
- Да куда же?.. Как же я с Терентием пойду? - спросила она, наконец.
Наталья услыхала и обиделась за сына.
- А што, он тебя съест?
- Ну, разок меня обымешь по дороге! - ухмыльнулся парень. - А то я тоже рысковать зря не согласен.
Хитро улыбнувшись в сторону Сакулина, Терентий исчез опять, все также незаметно, как и снова появился, взявшись за пиджак Ивана Яковлевича.
- Слышь-ка, дядя! Дай мне всю твою одежу, а сам мою надень. Ежели благополучно - поменяемся, а ежели меня убьют - твое счастье. Моя вся суконная.
- А ежели меня за дезентира посчитают?
- Да, ну, некогда разговаривать! - крикнул Терентий и повел мастерового за угол.
Худенькая женщина робко подошла к священнику.
- Батюшка...
- Не зови! Не зови так! - сердито и испуганно сказал ей отец Петр. - Зови, дядюшка или Семеныч... Зовите все меня Семенычем.
- Куда же мне? - договорила женщина.
- А за чужих я, мила дочь, не поручусь. Мне и со своей-то горя не расхлебать. Свою гоню из дома, может быть, на смерть. А дома хуже. Могут изнасильничать. Могут!
Женщина беспомощно обернулась в сторону Сакулина, но он уже отгородился от нее непреодолимою жуткой стеной. И солдаты отошли подальше, и мастерового не было. И Наталья посмотрела на нее зверем, ушла вслед за сыном. И отец Петр ушел с крыльца. И даже Клава, увидев ее одну, ушла внутрь дома.
- А как из пушек станут бить сюда? - спросил один из пожилых солдат.
Сакулин молча оттолкнул его и стал ходить по двору, как зверь по клетке. Оба рабочие солдата ушли и сели за угол амбара.
- Эх, вы! Богатыри! - вдруг вырвалось у женщины, когда она осталась вдвоем с Сакулиным.
Из глаз ее вылетела и вонзилась в его глаза острая стрела, отравленная ядом насмешки и презрения. А следом, уже сами собой, упали с ее чуть припухлых, маленьких и задрожавших губ, открывших мелкий белый бисер зубов, отчего ротик ее принял вид раздраженной или брезгливо сморщившейся кошки.
- Трусы все! Рабья кровь!..
Сакулин изогнулся, повернулся, спружинил ноги и, как змея, которой наступили на хвост, колесом подкатился к маленькой, костлявой женщине.
Не нужно было взмахивать кулаком, не нужно было никаких усилий, даже стиснутых зубов или прикушенной губы. Один легкий толчок тычком под грудь и, как былинка, подкосилась бы и умерла.
Но он глаза ее и что-то в них узнал давнишнее, такое, что всю жизнь неведомо, где пряталось, а здесь воскресло и из глаз в глаза передалось и запалило. Нет, не запалило, а затеплило в душе и в сердце новый, или оживило и раздуло тлевшую там старую искру, брошенную чьим-то близким и таким большим страданьем, не похожим ни на чье другое, что встречал он в эти годы, полные воплей и крови.
Коротка была минута этих двух скрестившихся враждебных взглядов, но поняла худенькая, маленькая женщина, что она остановила, отразила уже занесенный над нею удар. И укрепилась в силе и еще острей вонзилась в него новая стрела.
- Предатели! - и женщина плюнула в склонившееся над нею страшное и жалкое лицо Сакулина.
И ничего!.. Не только не ударил, но еще и рассмеялся глупой и широкою, безобразною усмешкою. Видно было, что ему вовсе не до смеха, а все-таки лицо кривилось, и усмешка так и перешла в хищный, разъяренный звериный оскал.
- Ну, ладно! - вымолвил он, вытираясь и наклонившись к ее ярко запылавшему маленькому уху. - Поглядим теперь!
Он выпрямился, расправил плечи, раздул жадным, все решившим вздохом ноздри и грудь и крикнул новым властным голосом:
- Пятко-ов!
Поглядела на него и поняла женщина, что не могла она унизить этой страшной и стихийной силы. Не победила и не раздражила его до исступления, слепо убивающего, но возбудила в нем какую-то новую изобретательную жестокость, какое-то неведомое никому темное и сатанинское намерение.
Терентий в пиджаке мастерового подбежал к Сакулину совсем по-иному, по-солдатски, вытянулся и молча ждал, пожирая глазами преобразившегося оборванца.
Оборванец насладился хмелем забытой, было, власти, и коротко, совсем как властелин, сказал Терентию:
- Неси оружие! Объявляться буду!
Терентий убежал, а женщина опять посмотрела на Сакулина и поняла, что он уже не видел ее, и выросший, порывистый, как раскаленное железо, пылало жестокой неумолимостью. И все недавнее презрение к нему испарилось в ней, но вселился страх или покорность или... Что же?.. Неужели восхищение?.. Нет, нет! Но появилось что-то похожее на зависть его силе, росту, грубости, а главное тому, что он забыл о ней... И все-таки она не может никуда уйти, стоит и ждет его распоряжений или смерти, как безвольная раба. Что же это? Что случилось?
Еще не пришел Терентий, еще не принес оружия, но женщина почуяла, что он придет и принесет, и, что видит она не во сне разбойников, а наяву, и украдкой от самой себя немножко рада, что они есть еще, разбойники-богатыри - бесстрашные, жестокие, неумолимые, перед которыми так жутко трепетать и для которых, может быть, придется жизнь отдать и честь, и все, все самое прекрасное... Даже то таинственно-прекрасное, что в ней живет, как сказка, как мечта, как сон!..
Пришел Пятков с оружием и сам вооруженный. Безмолвно подал Сакулину два револьвера. Выбежала следом замолкшая Наталья, знавшая или не знавшая о черных замыслах и договорах сына с разбойником. Мотоватою походкой выскочил из-за угла мастеровой. Тихими напуганными зайцами подкрались два замученных солдата. С полуоткрытым ртом вышел на крыльцо обезображенный отец Петр, а потом, переодетая крестьянской нищенкой, робко выглянула из открытого окошка Клава Клепина.
Ничего не понимая, мастеровой развел руками и сказал:
- Вот те и на! Без конца, без начала да опять с начала? Супроть кого?
- Помашкируемся немного! - негромко объявил Сакулин и вспомнил о худенькой поденщице. - А вы, значит, будете нашей пленницей. Игрушки пустяковые, - добавил он и страшно усмехнулся, - Жизнь стоит пятак, а ставка гривенник... Игра без проигрыша. Вот так на каторге мы забавлялись.
Он помолчал, потер руки, пошевелил бровями, подумал. Потом решил и, положив револьверы в карманы, поманил священника.
- Вот што, батя! Твой машкарад напомнил мне одну забаву. Лет десять тому назад я эдак позабавился да угодил на каторгу. Ну, а теперича мы все произошли и каторга унистожена. Так ты ничего не бойся... Батя! Ты поведешь нас с этой барынькой в монастырь венчаться... Понял?
Священник поднял плечи. Потом покачал головою.
- Этими делами не играют!
- А ты поиграешь! - коротко сказал Сакулин, усмехаясь.
Лицо женщины-поденщицы заострилось, посинело, губки задрожали, и, окаменевшая на лице ненависть, смешалась с покорным ужасом. Задавленным, поперхнувшимся голосом она произнесла:
- Я умру... А вам живой не дамся!
- Ничего, мы и с мертвой с тобой позабавимся! - небрежно уронил Сакулин и чуть надавил на пружину своего испытанного голоса: - Эй, вы! Все сейчас же нарядитесь по-свадьбешному. Кто как может. Хозяйка - наряди невесту в белое! Ну, живо! Подберите вожжи!
Мастеровой быстро обошел вокруг пустых колод и подкрался к Терентию.
- А што же ты ничего нам не сказал? - испуганно спросил он. - Он кто же? Неужели князь великий, Михаил?
Все замолчали и глядели на Терентия, а Терентий глядел на Сакулина, который взял под руку худенькую женщину и повел ее в дом.
- Можешь объявить! - негромко уронил он, оглянувшись с крыльца пожиравшему его Терентию.
Злобно и заучено отчетливо прозвучали слова вытянувшегося Терентия Пяткова:
- Атаман постанческой христьянской армии - Лихой!
И все, как по команде, молча и покорно пошли переодеваться для свадебной прогулки в монастырь. И даже никто не смел спросить, зачем это делается и возможно ли пробраться в осажденный монастырь?